Мигель Сильва - Когда хочется плакать, не плачу
Первым попался самый здоровый, самый нахальный — вождь нападающего племени. Покружившись, он спустился на землю и стал клевать зерно за зерном быстро, как заведенный, потом прыгнул под коробку, не подозревая ни о каких кознях, и тут же, ошеломленный и разъяренный, оказался в руках Викторино, который произнес следующее:
— Видишь, что с тобой случилось? И все потому, что ты болван. Слыхал ты когда-нибудь, что существуют люди, которые разбрасывают маис, чтобы кормить каких-то летунов? Маисовые зернышки надо собственным горбом зарабатывать, дружок.
Викторино сел на стул, держа пленника в ладонях, и продолжал свои наставления:
— Теперь ты находишься в заключении, как мой отец и разные глупцы, которые думают, что у нас в стране есть свобода и что у них есть крылья, чтобы летать. К счастью, я не какой-нибудь диктатор, и, пожалуйста, не верь клевете. Я Черный Корсар, а Черный Корсар — это совсем другое.
Дойдя до этого места своей речи, Викторино опустил птицу живой и невредимой на землю и хлопнул в ладоши, чтобы заставить ее взлететь. Пичуга один миг колебалась, боясь попасть в новую западню: инстинкт животных не верит в людское великодушие. Не верила в него и Микаэла, кухарка, которая ворчала, тайком наблюдая сцену из-за жалюзи:
— Вот глупый мальчишка! Целых полчаса сидел, чтобы поймать птицу живьем, держал ее в руках, прочитал ей отходную, а потом взял да отпустил.
Тучами, не самыми черными, но мешавшими жить Викторино, были бронхит и вечная простуда, смена липких платков, вынужденные заходы в бухту соплей и мокроты, осипшая глотка, будто обложенная наждачной бумагой и усеянная рифами, неуемный кашель, бившийся в ребрах, слабость после озноба. Стоя на носу бригантины, овеваемый всеми ветрами, с рукой на эфесе шпаги, воткнутой в качающуюся под ногами палубу, Викторино еще раз высморкался и направил подзорную трубу на горизонт, где мелькали чайки, которые, ясное дело, кружили над таинственными островами и их голыми обитателями, украшенными перьями. Сейчас среди осколков коралловых атоллов и обломков деревьев разгорится бой с пиратами-соперниками: с одноглазым и кровожадным по кличке Матерый Волк и с хромоногим по прозвищу Желтый Камзол. В объятиях моря бесновалась ночь, ночь цвета красной свеклы, а змеи, скользившие с красной луны, бросались на страшные головы акул. Осипший голос Викторино прорывался сквозь грохот литавр, в которые били волны, и сквозь тухлые испарения, которые неслись с ближайшей помойки:
— Зарифлять паруса! Отдать якоря!
Пальцы правой руки Викторино Ди Рокканеры, Черного Корсара, когтями леопарда вонзились в рукоятку шпаги. В лице не дрогнул ни один мускул. От дыма пушечных выстрелов запершило в горле или, может быть, от кашля, от проклятого кашля, который сотрясает его ребра.
— Право по борту! — закричал с фок-мачты матрос, прилепившийся к самым звездам.
Фрегат Пьера Жильяка, страшнейшего из флибустьеров Мартиники, устремился к ним на всех парусах, вот он у самого бота, уже сверкают выстрелы аркебузов, уже блещет бешеная сталь обнаженных шпаг.
— На абордаж, мои храбрые львы, на абордаж!
В самый разгар баталии вошла Мать. Викторино не слышал ни ее шагов, ни скрипа открывшейся двери. Мать вошла, нагруженная книгами и апельсинами.
— Ты опять сидишь в патио? Хочешь заработать воспаление легких?
Мать повела его в темную комнату, положила на буфет фрукты и книги, за исключением одной, из которой она вынула письмо и сказала:
— Это от Хуана Рамиро.
Хуан Рамиро Пердомо, отец Викторино, сидел в тюрьме в Сьюдад-Боливаре, на берегу реки Ориноко, и, наверное, совсем не думал о том, что Черный Корсар однажды придет и освободит его. Мать зажгла свет. Тогда она еще не надевала очков для чтения, она выглядела такой красивой, с этим письмом в руках — как ирис, серьезный и печальный. Она вытащила платочек из выреза блузки и, всхлипывая, уткнулась в его кружева.
— Это от Хуана Рамиро, — сказала она, оправдываясь. В патио вернулись серые пичужки в поисках корма и обмана и удивились, что там нет Черного Корсара. Черный Корсар плакал навзрыд, не отставая от своей Матери.
ВИКТОРИНО ПЕРЕС
Вовсе это не деревья, вовсе это не река. Нет, это не деревья, они недостойны того, чтобы принадлежать величественному царству природы, эти кустарники со скрюченными ветками и мохнатыми листочками, эти железные прутья крапивы, о которые точат свои когти и острые зубы дикие коты и ведьмы. Разве могут принадлежать царству флоры эти камыши, забрызганные жирной блевотиной грузовиков, или эти рахитичные стволы с какой-то серой рванью вместо кроны, а тем более эти нахальные опунции, которые так и норовят своими шипами ткнуться вам в лицо, как зеленые летучие мыши. Викторино широкими скачками несется вниз по склону, поросшему чахоточной растительностью, раздвигает руками темноту, чтобы скорее удалиться от желтой громады тюрьмы, от криков и фонарей своих преследователей, от револьверов, которые снова стали палить по змеиным шорохам в кустарниках. Он выбрался к берегу реки, которую трудно назвать рекой — сточная заболоченная канава, густой поток, который во тьме разветвляется, опять сливается, упрямо катится вперед, неся в себе вонь тухлой рыбы и дохлых ослов, терпкий запах мочи и нестираных штанов, губительный смрад, который поганит юг нашего города.
Он пробежал около двухсот метров вдоль так называемой реки, а может быть, более двухсот; жандармам уже не найти его, хотя вдруг вспыхнуло утро. Теперь он почти в самом низу глубокого оврага, прорезанного наискосок зарослями камыша и украшенного на той, крутой стороне большим жилым домом. Издалека до него доносятся крики, приглушенные расстоянием; лай собак, бьющихся мордами о недвижные решетки своих дворов, еще два выстрела, бессмысленных, по зловонному призраку воды.
Во что бы то ни стало ему надо пересечь так называемую реку. На нем черные штаны и рубаха грустно-серого цвета, оживляемая широким лиловым поясом, на ногах коричневые, прошитые шнуром мокасины, все то, что было, когда его схватили, Бланкита, в твоих объятиях. Он закатывает штаны до колен, но туфель не снимает, чтобы не порезаться об осколки бутылок, не напороться на злобные острия пустых консервных банок, на ржавые ножи, которые торчат под тошнотворной жижей. Не колеблясь, он переходит вброд так называемую реку. Его ноги утопают в патоке, истекающей из клоак; вода вяло похлопывает по голым икрам беглеца, какая мерзость, Бланкита.
На другом берегу Викторино не находит вообще никакой зелени, один голый склон. Карабкаясь вверх по откосу, он вдруг чувствует, как у него начинает ныть нога, которую он подвернул; когда прыгал с тюремной крыши. Внезапно он напарывается на колючую проволочную изгородь. Это конец заброшенного голого пустыря: ни травы, ни людей, ни кур, ни собак. Единственный, всеми покинутый здешний обитатель — каркас старого автомобиля, в молодости красного красавца, ставшего теперь железной рухлядью в язвах. Колеса без покрышек — смехотворные паралитики — стоят на четырех кирпичах. За скелетом автомашины поочередно вырисовываются: наглухо забитая дверь, над ней лампочка и затем водопроводная труба, крюком торчащая из стены. Викторино открывает кран и обливает водой свои загаженные туфли, моет ноги, потому что к коже прилипла отвратительная сальная пленка так называемой реки. Меж тем утро начинает разгораться. Легкое тарахтение повозки летит сквозь новый свет дня. Викторино расправляет плечи, стоя в конце прямой улицы, нехотя отрывается от стены и идет, насвистывая доминиканский меренге [45], к углу улицы Пелаес.
Удаляясь от пустыря, Викторино тщательно обшаривает карманы брюк. В левом кармане он обнаруживает стертую пепельно-серую монетку, один боливар, которую всунули ему ловкие руки Огненной Розы, подкравшегося к решетке камеры. В правом кармане он нащупывает нож, который ему преподнес колумбиец Камачито, во всеуслышание объявивший, что он гордится знакомством с ним, Викторино. Газеты только и говорят о вашей милости, сказал Камачито, церемонный и благовоспитанный индеец киче, не то что здешняя шпана. Камачито, узнав о плане побега, созревшем в голове Викторино, расстался со своим ножом, заставил Викторино запомнить адреса некоторых своих земляков. Они живут в районе Про Патрия, вашей милости они могут понадобиться, сказал Камачито. А в заднем кармане я храню твой портрет, Бланкита, моя любовь, портрет, который ты сумела передать мне со своей запиской. Записку я порвал, старуха, в ней было много лишнего.
Главное — найти тебя, Бланкита, твоя улыбка затерялась среди двух миллионов сволочных рож. Викторино помнит наизусть бессвязный конец твоей писульки, полученной в тюрьме: «Я больше не могла выносить насмешки соседей, голубок, они смотрели на меня, будто я сожительница самого дьявола, я знала, что они думают: жена вора, жена бандита, жена общественного врага № 1, будто бы мне важно, что обо мне думают эти свиньи, или то, что ты сделал, или то, что ты завтра сделаешь, для меня важен только ты, и ничего больше, кроме тебя, как говорится в песне, я больше не могу выносить этих таких пристойных и таких бессердечных людей, я сегодня же отсюда уезжаю, голубок, уезжаю в гостиницу, которая находится в Сан-Хуане, тысяча поцелуев».