Орнамент - Шикула Винцент
Чайковский был здесь как дома. Его концерт для скрипки с оркестром и Торжественная увертюра «1812 год» звучали почти каждое воскресенье. На стадионе стоял гул. Футбольная общественность подбадривала игроков или ругала судей, и в эти звуки вливались знакомые аккорды. Когда болельщики особенно расходились, гремел весь оркестр, вступала группа духовых военного оркестра, звучал старый царский гимн. Да, так оно и было. Я мог бы упомянуть и песенку «Цветет ли еще липка в чистом поле…» И это действительно было бы смешно. Но к чему так мучиться? У меня впереди еще много чего, на все хватит времени. Если захочу, могу и посмеяться, могу послушать и музыку, и пение. Сколько раз я еще призову на помощь Иренку!
Но Эву я буду вспоминать чаще. Ведь и с Йожо мы часто о ней говорим. Она сказала мне, что приедет нас повидать, и мы оба стали готовиться к ее визиту. Йожо постирал рубашку и носки, тщательно почистил щеткой и погладил брюки, даже жирное пятно с моего, а теперь уже с его зимнего пальто ненадолго исчезло. Комната изменилась до неузнаваемости. Мы отмыли пол, потом я сбегал к хозяйке и одолжил ковер, которым мы хотели прикрыть прожженное пятно у печки — память о ком? О мастере-жестянщике? Хозяйка говорила, что это была его комната, но в том, что он прожег пол, жестянщик никогда не хотел признаваться. Пусть покоится в мире! Из корчмы я принес аспарагус в горшке, и мы долго гадали, куда его поставить, потом пришла хозяйка, водрузила его на высокий гардероб, прислонила к нему образок с каким-то малоизвестным у нас святым, которого ни один из нас не мог идентифицировать, по обе стороны поставила подсвечники, и гардероб превратился в домашний алтарь. С этой минуты мы стали разговаривать чуть тише, как какие-нибудь мастера, что реставрируют в церкви икону, или как во время богослужения разговаривают причетник с министрантом.
На другой день было воскресенье. Мы побрились, а потом каждую минуту по очереди ходили в прихожую, где висело зеркало, хотели в него посмотреться, причем ни разу возле него не встретились, словно ходили туда по секрету друг от друга. Хозяйка подарила нам полную миску яблок. Мы поблагодарили, и я сказал, что сбегаю еще в корчму, куплю бутылку вина.
— Нет, вино не покупайте! — стала отговаривать нас хозяйка.
Она побежала к себе и принесла бутылку паленки. — Попробуйте — принялась она угощать нас.
Мы попробовали, потом похвалили: алкоголь ударил нам в нос, а у Йожо даже на миг перехватило дыхание и на глаза навернулись слезы. — Крепкая, прямо экразит! — хохотала хозяйка.
— Крепкая, — подтвердил я.
Когда она ушла, мы хвалили уже меньше, я говорил Йожо, что напиток этот слова доброго не стоит, нечего было за него и благодарить. Хозяйка нас объегорила. Завтра придет еще, будет требовать деньги. Йожо сказал, что эта паленка чем-то отдает. Я угадал: — Отрубями.
Мы выпили еще по рюмочке, потом я пошел прогуляться, чтобы Йожо хоть минуту побыл в тишине, чтобы хоть в воскресенье он мог спокойно помолиться.
Я отправился на площадь Борша. Было холодно, летали редкие снежинки. Автобус подъехал, но Эва из него не вышла. Плохое начало! Теперь могу дожидаться здесь хоть до Судного дня. На улице торчать не буду, пойду где-нибудь присяду. Неподалеку отсюда недавно открыли новое кафе, пани Ярка должна была получить там место, но кто-то у нее его перехватил. Пойду, загляну туда. Завтра или послезавтра скажу пани Ярке, что ей не о чем жалеть. Или лучше вернуться, сказать Йожо, что пока ничего нового? Пусть сам догадается. Сегодня воскресенье, он может спокойно помолиться. Утром выпил стаканчик, и теперь ему наверняка приятно предаваться благим размышлениям. Он мог бы пока и мессу отслужить. Действительно! Кто знает, чем он занимается, когда меня нет дома? Может, он проводит богослужения? Надо будет раздобыть какого-нибудь церковного вина, пусть попробует отслужить мессу. А я буду при нем домашним причетником. Хорошо звучит: Матей Гоз, домашний причетник.
Кафе оказалось закрыто. Этого можно было ожидать. Я в сердцах машу рукой или делаю нечто подобное… Да мог бы и рукой махнуть, если бы захотел. Все это происходило уже давно. Человек не может помнить всякую ерунду. Иногда мне кажется, что я все выдумываю, и мне это вполне по душе. Но тогда кафе было на самом деле закрыто, и досадно было, что придется дожидаться на улице. Я побрел к Боршу и стал внимательно изучать расписание автобусов, хотя уже смотрел его на неделе. Ничего не поделаешь, надо ждать следующего автобуса. Это время мне следовало бы чем-то заполнить, я мог бы рассказать о том, как падал снег, но сейчас мне кажется, что снега было мало. Я не говорю о старом, старого снега достаточно, нет, я говорю о новом, о том снеге, который шел в тот момент или тем временем идти перестал. Город был весь белый, и люди, спешившие в церковь, были одеты по-праздничному. Некоторые стояли снаружи. Всегда найдутся такие, что стоят у Господа Бога в дверях, хотят иметь с ним хорошие отношения, хотят услышать слово Божье, но в то же время хотят видеть и то, что творится на улице, а если кто-то нуждается в помощи, ну, скажем, не может завести машину, он тут же обращает свой взор на храм, и слуги Божьи подходят, помогают подтолкнуть. Потом обтирают руки платками, вынутыми из праздничных брюк, и возвращаются, чтобы попрощаться с Господом Богом, поскольку тем временем из репродуктора над главным входом раздается Ite missa est! Эти слова адресованы всей площади. Народ крестится и спешит за стол, к мясному супу. Причетник, звонарь, казначей и несколько самых набожных выходят из церкви последними, каждый уносит домой громничную свечку. Городок благоухает ладаном, но люди очень осторожно вдыхают в себя воздух, никто не хочет простудиться.
Мимо Борша плетется заспанный цыган, наверняка всю ночь играл на свадьбе. Цыган боится громнички.
Вот уже и следующий автобус. Прихожане из пригородов (маленький городок тоже имеет свои пригороды) напирают, словно собираясь опрокинуть автобус, то здесь, то там мелькают над головами свечки, толпа как будто поджидает и собирается поколотить тех, кто выходит. Эва не приехала. Приедет уже после обеда? Нет, вряд ли. Я слегка сердит. Было бы даже неестественно, если бы я хоть немного не рассердился. Быть сердитым в такой ситуации полагается. Иду сообщить Йожо, как обстоят дела. Его ведь это касается больше, чем меня. Не надо, чтобы он видел на моем лице слишком уж большое разочарование. Приезд Эвы ничего для меня не значит. Я ничего особенного от него и не ожидал. Так ему и скажу. Эва собиралась приехать к нему, а не ко мне. А может, она еще и приедет. Вполне вероятно, что приедет.
Подойдя к окну, я свистнул, но Йожо не услышал меня или не пожелал услышать. Я взбежал наверх. Он вышел на лестницу с молитвенником в руке.
— Не приехала?
Я кручу головой. Что тут говорить. Йожо спешит назад в комнату, наверняка хочет помолиться. Я иду за ним. Надо бы чего-нибудь съесть. Хотелось бы съесть чего-нибудь теплого. Только вот мы сегодня ничего не готовили. Из-за этого визита забыли про еду. Пойду к пани Ярке. — Что у вас сегодня на обед?
Видите, как бегут вперед мысли? Сегодня — тогда и сегодня — сегодня. В данный момент. Тогда мне захотелось говяжьего супа, а сегодня могу сказать, какой у него был вкус. Вкус, обусловленный моим многолетним опытом, и вкус как естественное свойство говяжьего супа, по которому даже слепой может отличить его от фасолевого. Когда я ем говяжий суп, то чувствую у себя во рту нечто говяжье. Мне представляется образ, я не утверждаю, что всякий раз, но все же — образ коровы, которая могла бы еще долго давать молоко и произвести на свет миленьких теляток. Я смотрю на теляток, и в моих глазах появляется что-то телячье. Я мог бы повернуть это по-другому и сказать, что телятки смотрят на меня, однако читателю уже наверняка опротивело мое нахальство, поэтому поворачиваюсь, я мог бы сказать — к нему, если бы читатель не принял это за оскорбление, лучше скажу — поворачиваюсь к себе, погружаюсь в себя, хочу найти в себе себя прошлого и себя будущего, себя в свойствах, себя в своем зрении, себя в мыслях и делах. Скажу так: У Матея Гоза вся его история еще впереди. Он будет смеяться, будет негодовать, невзначай кого-нибудь пнет или будет жаловаться, что кто-то пнул его. Не знает он одного — удастся ли ему когда-нибудь поумнеть. Матей Гоз уже пожил на этом свете. Он не стар, но и не очень молод. Про ум его никто не спрашивал, но ему вдруг захотелось узнать, как обстоят дела с его умом. Но не будем обгонять события! «Если хочешь быть достойным человеком, — говаривал мой отец, — никогда не забывай о своем детстве!». Или: «Не забывай, что твоя фамилия — Гоз!» Ага! Знаем, чего мы должны держаться! Матей Гоз! Сыночек! Единственный! Внучек! «Не забудьте зайти к Бубничу, я заказала у него для Матея сапоги!» Матей Гоз в сапогах. Матей Гоз без сапог. Матей Гоз — как горн, который придает торжественность любому студенческому собранию. Матей Гоз в казенных резиновых сапогах на строительстве «Трассы молодежи». Матей Гоз в университете. Дома. В парке. На улице. В 1953 году от Рождества Христова на празднике Громницы в 85-ти шагах от памятника Урбану Воршу, заколоченного досками. 172 метра над уровнем моря. Точное время: 12.45. Шел снег. Взгляд издалека: 1970 год от Рождества Христова, 2-го апреля, в 15.25. Моросило. Завтра, а сегодня — это уже вчера (это надо понимать так, что писатель просидел над этими строчками несколько дней), настоящий февральский день, метель и сугробы. Сегодня: 4-го апреля 1970 года, 9.48. 25-я годовщина освобождения Братиславы, ясный солнечный день. На улице снега по колено.