Орнамент - Шикула Винцент
В восемь тридцать! И мы пришли! Рука у Йожо распухла уже до толщины ноги. Однако там был не только участковый врач, там сидело еще четверо. И все пятеро смотрели на руку Йожо.
— Покажите ее!
А потом: — Руку нам придется разрезать. Там у вас осколок кости. Мы сделаем вам укол, но все равно будет немного больно. Потом мы наложим вам гипс, не бойтесь, гипс — это совсем не больно, под ним только чешется. Как будто у вас чесотка, а вы не можете под гипсом почесаться. Гипс — это не больно, но рука у вас еще поболит. Мы удалим у вас осколок кости. И еще вам придется принимать пенициллин, поскольку рука очень опухла. Почему же вы раньше не пришли?
Тишина. Не в больнице, а в частном доме. Четыре врача. Спокойно. Небольшое хирургическое вмешательство. Один из них точным и осторожным движением вынул осколок кости, три пары глаз внимательно за ним следили.
Потом они сами, без медсестер, развели гипс и наложили на руку шину.
Налепили гипс и перевязали руку бинтом, дали и пенициллин, и еще какие-то таблетки. Таблетки тоже бывают разные!
Тогда там собрались старые, порядочные врачи, которые, возможно, и не знали новейших лекарств, зато помнили о врачебной чести и обладали чем-то еще, что есть в человеке, который, если надо, на фронте, солдатской пилой может отрезать кусок ноги или кости, а если нет выбора, то сам этой пилой пилит, долбит чужую кость, чтобы только товарища, несчастного солдата, спасти, хотя бы ради самого себя.
Приближалось Рождество. Я договорился с несколькими приятелями из университета поехать на лыжную турбазу под Розсутцом, но в последнюю минуту передумал и сказал им, что поеду домой.
Я пригласил с собой и Йожо, хотя заранее знал, что тот откажется. Он попросил меня купить ему хлеб и чай, а сам решил отметить праздник в одиночестве.
— Я не брошу тебя. Лучше тоже здесь останусь.
— Нет, на это я не согласен. Тебе полагается быть дома. А обо мне не беспокойся. Рождество и так будет чудесным.
Я уехал один. И хотя сказал, что поеду прямиком к родителям, но вышел из поезда в Трнаве, чтобы навестить Эву. Меня снова встретили с радостью и не имели бы ничего против, останься я у них на все праздники. Я обещал приехать потом, на день святого Штефана, и действительно приехал. Мне хотелось утаить эти поездки от Йожо, но они послали ему со мной рождественские подарки — рубашку и свитер.
Эва сказала, что сама как-нибудь приедет нас повидать. Что, если, скажем, на Сильвестра? Конечно, было бы хорошо, но я не знаю, обрадовался ли бы этому Йожо. Не думаю, что у нас опасно, но все-таки нужно проявлять осторожность. Она повторила еще более настойчиво, что очень хотела бы повидать Йожо. И что никто об этом не узнает. Да и кто может ею заинтересоваться? Йожо ведь родился не в Брусках, а в соседнем селе. Мне-то все равно, я даже с удовольствием позвал бы ее к нам в гости, но за Йожо решать не могу, сначала надо спросить у него. Это ее еще больше раззадорило. Сказала, что обойдется. Йожо наверняка примет ее, даже если она приедет без спроса.
— Не говорите ерунды, — одернул нас Эвин отец. — Не будите лихо, пока оно тихо. Если мы тут начнем придумывать… — Он не закончил. Посмотрел на Эву, потом на меня, я отвел взгляд, но понял, что он хочет намекнуть, чтобы я вел себя осторожнее.
Эва пошла меня провожать. На автобусной остановке сказала, что ей не обязательно видеться с Йожо именно на Сильвестра. Этот праздник она упомянула только потому, что тогда у нее не будет никаких дел. А приехать можно и после Нового года. Или в конце января, а то и на Громницы. А до той поры мы, возможно, еще увидимся.
Я кивнул ей — конечно, увидимся. Накануне Нового года я поеду домой и могу опять к ним заехать. Но тут же спросил, не покажутся ли такие частые визиты кому-нибудь подозрительными.
— Даже не беспокойтесь, приезжайте! Или, — предложила она, — если не хотите ехать в Бруски, можем встретиться в Трнаве.
— Это было бы отлично. Нужно только точно договориться.
— Я вам сообщу. Не хотелось бы, правда, писать слишком много писем. Я дам адрес в Трнаве.
Она достала из сумки блокнот, нашла ручку и нацарапала в блокноте свое имя и еще какие-то каракули, действительно каракули, поскольку уже нужно было садиться в поезд.
Мы огляделись по сторонам. Это было в канун праздников. И мы наскоро поцеловались.
После праздников мне пришлось отдать Йожо свитер. И еще кое-какие подарки. Может быть, и от меня, о чем я не хотел бы упоминать. И подарок от моей мамы, которой я вскользь намекнул, что живу уже не один, а со мной еще и друг. И мама, собирая меня, положила гостинцев больше, чем обычно: — Возьми и для друга! Передай ему привет и скажи, что это от твоей мамы! Сынок, всегда заводи только хороших друзей! Посмотри на своего отца, его ведь каждый пнуть норовит! А за что, сынок, за что? Раньше-то не пинали. А теперь расхрабрились, все расхрабрились. Ты и не представляешь, как нас тут пинают. Особенно отца. А когда наш отец кому навредил? Мы же скоро на самом дне окажемся, мы же бедные как церковные мыши! Никогда ничего у нас не было, да и не будет! Но ты, мой мальчик, если найдешь себе друга, да хоть приятеля, окажи ему внимание, всегда поделись, поделись даже малым! Вот так научись поступать. Всегда имей только хороших друзей!.. Если даже и нет у тебя ничего, кроме сухой корки, научись и коркой делиться. Даже если одна корка, все равно — пополам!
Наш отец, твой дедушка, был порядочным человеком. А мама была еще лучше, потому что, когда в конце Первой мировой войны умирала, уже на смертном одре приподнялась и сказала: — Дети, наверное, у меня вас было много. Только я в этом не виновата, такая уж я была! Со мной тоже привелось прощаться на смертном одре вашему деду, раненному солдату Первой мировой, мама овдовела, но и она прощалась сразу после войны с нами так: наш Густо, ваш брат, слюбился в соседнем селе, где одни протестанты, с молодой девушкой, перед тем, как его призвали. Остался после него ребенок! Мы католики, а ребенка он завел с лютеранкой. Но когда вы будете делить имущество, если будет что делить, не забудьте и о нем. Позаботьтесь о нем! Если у тебя совсем ничего нет, подари хоть солдатскую шапку. Пусть достанется тому, кому полагается. А шапку полагается отдать младшему.
Оговорил я Иренку, ей-богу, оговорил. Чего я только ни наболтал, чтобы объяснить, почему мы расстались, хотя достаточно было сказать, что я познакомился с Эвой. Правда, не могу утверждать, что между Эвой и мной сразу же возникло нечто сильное и прочное, конечно, нет, все развивалось постепенно, как это обычно бывает; одни отношения ослабевают, другие зарождаются, человек даже не замечает решающего момента, хотя задним числом рассуждает о нем с умным видом. Часто такого решающего момента и вовсе нет. Достаточно и того, что я уже не бегал с Иренкиной скрипкой, вместо меня бегал кто-то другой, а я ему, наверное, немного завидовал. Что тут такого? Почему бы в этом не сознаться? Я смеюсь над Иренкой, но при этом смеюсь и над самим собой, ведь все, что с ней связано, в том числе все смешные и наивные истории, которые я сегодня вспоминаю, а порой кажется, что и придумываю, хотя, может, они и случились только для того, чтобы сегодня я вплел их в свое повествование — все это было мне близко, принадлежало мне так же, как и ей. Мой тогдашний смех был не таким, как сейчас, в нем ощущалась радость, радость от того, что какая-то девушка, которой я небезразличен, колотит меня кулаком по спине или кончиком смычка тюкает меня по голове и говорит: «Прекрати смеяться!» И я мог радоваться уже тому, что не смеюсь. Разве этого недостаточно? Если я и был наивным, то не стыжусь в этом признаться.
Это был мир, в котором часто упоминалась Голландская школа, Мангейм, Вена, «Могучая кучка», знаменитый валторнист Пунто Штих, все крутилось вокруг Бетховена и Моцарта, залетал туда и Скрябин, но на него вешали ярлык метафизика и формалиста. «Русский и метафизик?» — недоумевал Иренкин отец. — «Интересно, что это у него за музыкальная метафизика!»