Шамай Голан - Последняя стража
Хаймек и его папа несомненно были теми самыми посторонними. Но удаляться им было некуда. Хаймек вертел головой во все стороны, стараясь найти кого-нибудь не столь постороннего, кому он мог бы сказать или просто объяснить, насколько серьезно болен его папа. Но куда бы он ни глядел, он видел либо белые халаты медсестер и врачей (и все они были очень заняты), либо блестящие пуговицы людей в форме. Эти люди, в отличие от персонала больницы, были, казалось, ничем не заняты, но вид при этом имели такой, что к ним было просто не подступиться.
Но папу все это, похоже, ничуть не волновало. Он улыбался веснушчатой медсестре и форменному человеку, проверявшему пропуска, лишь время от времени поглядывая на сына. Внезапно, словно только вот сию минуту вспомнив нечто важное, папа забавно стукнул себя по лбу и, запустив два пальца в маленький кармашек брюк, извлек оттуда серебряные часы — те самые, на длинной цепочке, которые перед войной каждый вечер он вешал над изголовьем кровати. Часы были старинные и имели две крышки, одна из которых прикрывала циферблат, а другая, задняя, — механизм. Заводились часы маленьким ключиком, и им же переводились стрелки. Когда папа нажал на кнопку, верхняя крышка подпрыгнула и открылась. Часы стояли. Некоторое время папа ошеломленно смотрел на неподвижные стрелки, а потом, очнувшись, с силой встряхнул часы раз и другой. Секундная стрелка, подумав немного, вздрогнула, а потом резво побежала по кругу. Папа с торжествующей улыбкой посмотрел на сына.
— Ну вот, — сказал он удовлетворенно. — Идут. Конечно. Это же швейцарские часы. Подарок твоего дедушки. Он подарил мне их в день помолвки с твоей мамой. Он целый день объяснял мне тогда, как я должен за ними ухаживать…
Из-за угла решительно появился усыпанный веснушками нос хорошенькой медсестры. Вид у нее был при этом очень сердитый. Взяв папу за рукав, она обнаружила твердую решимость вывести постороннего за пределы больницы.
— Одну минутку, — вежливо сказал папа, освобождая свой рукав, — прошу прощения, мадмуазель…
Сестра, сбитая с толку неизвестным ей иностранным словом, не сопротивлялась.
А папа тем временем сосредоточенно искал что-то в необъятных карманах своего пальто. Найдя, он вытащил свою находку. Это были две филактерии. Поцеловав каждую из них, папа отправил лакированные коробочки в оттопыренный боковой карман белого халата медсестры, совершенно сбитой с толку поведением папы и не понимавшей, как ей себя вести в этой ситуации. Пока она решала для себя этот вопрос, папа улыбнулся ей и сказал на прощание, подталкивая Хаймека к выходу:
— Это не простой подарок, сестра. Берегите его, он приносит счастье. И дай вам Бог…
Ночная мгла поглотила их обоих. Окутанные ею, они плыли, окруженные ночными шорохами и бормотанием воды в близком арыке. Тревожное безмолвие ночи навевало страх. Мальчик невольно прижался к отцу, стараясь шагать с ним в ногу. Вдали уже замелькали огни города, когда отец Хаймека вдруг остановился и спросил мальчика:
— Где мы?
Хаймек не понял вопроса.
— Мы… в Ташкенте, папа.
— Так… — сказал папа и двинулся дальше тем же шагом.
Хаймек старался не отставать.
— Я… я должен найти ремни от филактерий, — заявил внезапно папа, замедляя шаг, а затем и вовсе останавливаясь. Его слова звучали так, как если бы он разговаривал сам с собой. — Я должен найти свои ремни, и я должен забрать свои филактерии у этой медсестры.
Он сделал большой шаг, который дался ему с большим трудом, и снова остановился. При тусклом свете луны лицо папы показалось мальчику зеленовато-белым, густая черная борода еще больше подчеркивала эту противоестественную белизну. Отец стоял, покачиваясь и прижав к груди крепко сжатые кулаки.
— Тебе плохо? — с тревогой спросил мальчик. — Папа, тебе плохо. Давай сядем… отдохнем немного.
— Нет, нет, — сказал папа. — Нет, Хаймек. Я ведь должен… должен… этого нельзя откладывать. Сначала я должен вернуть ремни, потом забрать свои филактерии у этой сестры. А когда я их получу, я снова возложу их на свой лоб и на руку и смогу тогда выполнить заповедь… как это сказано в Торе? «Сделай так — расскажи предание сыну своему… и да будет знак на руке твоей и украшение над глазами твоими…»
Хаймек видел это с тех пор, как он помнил себя: папа обматывает руку ремнями. Голую руку, каким бы ни был холод. Все бывшие в синагоге евреи прикрывали голую руку своими пальто. Все, кроме папы. Не случайно его выбрали старостой синагоги. Он и был им — благочестивый еврей, самый набожный, без уверток. Пример для подражания. Вот он погружается в молитву: лапсердак у него спущен и застегнут на одну пуговицу, в то время как опутанная ремнями голая рука уже посинела от холода. И когда Хаймек видел это, его всегда охватывали восторг и чувство гордости, и каждый раз он давал себе слово, что, когда он вырастет, обязательно станет похожим на папу.
Долгое время они шли в полном одиночестве. Затем им стали встречаться какие-то люди. Некоторые шли им навстречу, кто-то нагонял их и уходил вперед. Похоже, что в этот вечерний час все уже торопились домой.
К одному из таких случайных прохожих папа и обратился с вопросом, не знает ли он место, где расположились беженцы…
Прохожий, отшатнувшись, пробурчал что-то по-узбекски и исчез во тьме.
По мере того как они шаг за шагом приближались к освещенному фонарями центру города, публика стала заметно меняться. Люди здесь выглядели совершенно иначе, чем в районе больницы: они были одеты лучше и даже держались более уверенно, если не сказать, высокомерно. Извинившись перед одним из таких людей, папа предпринял очередную попытку.
— Прошу господина извинить меня, — сказал он. — Я знаю, что где-то здесь поселились беженцы…
Человек, которого папа назвал «господином», некоторое время вглядывался в него с некоторым изумлением, без энтузиазма роясь при этом в карманах, а потом сказал, пожав плечами:
— Не захватил с собой мелочи…
От этих слов папа пришел в страшное возбуждение.
— Я не просил у вас мелочи, — закричал он. — Мне ваша мелочь не нужна…
— А что же вам тогда нужно? — растерялся ошеломленный прохожий, для чего-то снимая полувоенную фуражку.
— Мои ремни мне нужны, вот что, — снова крикнул папа. — Ремни!
Прохожий испуганно нырнул в свою фуражку и, вжав голову в плечи, заспешил прочь, бросив на прощание:
— Ну, совсем люди спятили…
Время было позднее, и ноги у них совсем отваливались от усталости. Они сели на землю возле огромной алычи, ветви которой опускались до самой земли. Сидя спиной к спине с папой, Хаймек слышал его дыхание, более похожее на хрип. Вдруг что-то холодное коснулось его руки. Вздрогнув, он отдернул руку и повернулся к отцу. Тот сказал незнакомо низким голосом:
— Это часы, Хаймек. Возьми их. Теперь они твои. Следи только за тем, чтобы они не останавливались…
— Нет, нет, — сказал Хаймек. — Нет, папа. Это твои часы. Я их не возьму.
Он чувствовал — еще секунда, и он расплачется.
Руки у папы дрожали, когда он надевал цепочку на тонкую шею мальчика. В первое мгновение Хаймек ощутил холодок металла, вызвавший у него нечто вроде озноба. Но через какое-то время озноб исчез, а вместо него возникла приятная теплота. Мальчик задержал дыхание и услышал ритмичное тиканье. Ему страшно захотелось погладить полированные крышки, но он решил сделать это чуть позже, когда папа уснет. Лицо папы в этот момент было неразличимо за пологом тьмы, но Хаймек сумел разглядеть подбородок и уголки рта, испачканные запекшейся кровью. Папа дышал часто, с какой-то жадностью, и грудь его непрерывно поднималась и опускалась. Хаймек во весь рост растянулся на прогретой за день земле. Папин подарок, часы, соскользнули при этом во впадинку ниже ребер. Мальчик закрыл глаза. Натруженные ноги блаженно отходили. В такт едва слышному тиканью часов ощущал он удары собственного сердца.
Он попытался понять, бьются ли они в унисон. «Раз, два, три, — начал считать он удары, совмещая их с тиканьем, — раз, два, три…» Он сделал несколько таких попыток, но неудачно. Каждый раз на счете «четыре» папино горячечное дыхание за его спиной сбивало его со счета. Это дыхание, неровное и хриплое, в какой-то момент стало даже раздражать его. Он даже подумал, не разбудить ли ему отца, но в последний момент устыдился этой мысли. Папе нужен отдых… отдых… папе и ему самому.
Между тем ночь все безоглядней завладевала миром, охватывая все вокруг. Не слышно было завывания шакалов, не вскрикивали тоненькими голосами затаившиеся во тьме паровозы. И лишь какая-то птица, разбуженная кошмарным сном, расправив крылья, переместилась с одной ветки на другую, более надежную. И вновь все погрузилось в тишину, которая и была истинной владычицей ночи. Все плыло кругом, словно в дурмане. Но и проваливаясь в этот дурман все глубже и глубже, мальчик различал еще, что сердце его не поспевает за бегом времени. Часы куда-то торопились, спешили, убегали, в то время как сердце мальчика билось размеренно и сильно. «Раз, два, три… четыре».