Эмма Герштейн - Лишняя любовь
Анна Андреевна сразу признала его сыном Гумилева. “У него руки, как у Коли”, – утверждала она. Лева был счастлив. Ночевал с
Ориком вместе и, просыпаясь, бормотал: “Brother”. Откуда мне известны эти детали? Понятия не имею. Вероятно, рассказывала
Анна Андреевна.
Обедать Лева приходил на Фонтанку.
– …Мамочка, мне пора принимать пищу…
– …Лева, не закрывай глаза, когда ты ешь…
– …А это мое лекарство…
Обеды назывались “кормление зверей”.
В первый же день меня пригласили к столу, где собрались все:
Николай Николаевич, его жена Анна Евгеньевна с Ирой, Анна
Андреевна и Лева. Еще входя в квартиру, я заметила на двери записку “Звонок испорчен” с орфографическими ошибками. “Это ты писала?” – спросила я Иру шутливо, слегка покровительственным тоном, как обыкновенно говорят с подростками. Но эта девочка совсем не походила на обычных детей. Она посмотрела на меня зло, ехидно и промолчала.
Ира хозяйственно осматривала подливку и жаркое, которое внесла на блюде домработница. С этой женщиной Ира дружила и постоянно сидела в кухне на столе, болтала ногами и грызла семечки.
Анна Евгеньевна была женщиной лет сорока пяти, гладко причесанная, с затянутыми висками, но с опускающимися на шею локонами, с грубыми чертами лица. У нее был свой друг, врач
“Скорой помощи”. За общим столом я его ни разу не видела.
Анна Евгеньевна с Ирой сидели на одном конце очень длинного стола, а Лева с Анной Андреевной на другом. Анна Евгеньевна молча опрокидывала в рот полную рюмку водки и только изредка подавала своим низким прокуренным голосом реплику – как ножом отрежет.
В один из вечеров за чаем Анна Андреевна рассказала, как Лева беседовал на бульваре с проституткой. “Он ее не нанимал”, – добавила она неестественным голосом. Лева дополнил рассказ Анны
Андреевны, уточняя какую-то примечательную фразу проститутки. “А за такие слова вам дадут десять лет”, – раздался мрачный голос
Анны Евгеньевны с другого конца стола.
В другой раз по какому-то поводу говорили о бездельниках. Анна
Евгеньевна вдруг изрекла: “Не знаю, кто здесь дармоеды”. Лева и
Анна Андреевна сразу выпрямились. Несколько минут я не видела ничего, кроме этих двух гордых и обиженных фигур, как будто связанных невидимой нитью.
Пунин, познакомившись со мною, удивлялся: “Я думал, вы мадам
Рекамье, а вы тихая”. Потом предложил: “Выпьем за Эммину тишину”.
В одно из моих посещений прибежал очень оживленный Лукницкий.
Все были возбуждены, потому что в газетах уже появились огромные полосы, заполненные обвинениями в адрес партийной оппозиции. Их читали, обсуждали и делали вид, что “ничего, это нас не касается, авось пронесет мимо”. Может быть, уже начались процессы, не помню точно. Это был январь – февраль 1937-го.
Лукницкий острил, что он вне подозрений, совершенно ортодоксален. Пунин, тоже шутя, возразил. “А вот я сейчас докажу!” – вскричал Лукницкий и бросился в переднюю. Он вытащил из своего портфеля том сочинений Ленина и торжествующе принес в столовую: только что получил по подписке.
Обед еще не был готов, все сидели где попало, Анна Андреевна в углу на диванчике. Лукницкий сказал: “Я написал роман, который никто не будет читать”. Лева не хотел от него отставать и заявил, что он написал рассказ, который никто не будет читать.
Даже Пунин вступил в это смешное соревнование и указал на одну из своих статей, которую тоже никто не будет читать. Тогда из угла раздался звучный и мелодичный голос Анны Андреевны: “А меня будут читать”.
Подали обед, и Николай Николаевич угрожающе рычал (ему казалось, что Лукницкий и Лева брали с блюда слишком большие куски жаркого): “Павлик! Лева!”
Мне удалось сразу взять с ним правильный тон. Зная о его невероятной скупости, я поняла, что его надо как-то ошеломить, и в ответ на приглашение к обеду и на вопрос, что приготовить, я заказала роскошные по тому времени блюда, в том числе свиную отбивную. Он был в восторге. А когда званый обед состоялся, первое, что он изрек, было: “А Лева уехал в Царское”. Ну что ж, будем обедать без Левы. На третье был заказан компот, но Ира опоздала и не принесла его вовремя. Мы пили его уже после окончания обеда, опять сев за стол. Николай Николаевич грозно покрикивал: “Ира!” Девочка молчала, поджав губы. Очевидно, этому обеду предшествовал домашний скандал. Не потому ли Лева уехал в
Царское?
Экспансивный, со своим тиком и хозяйственными дрязгами, Николай
Николаевич ни на кого не был похож. Он часто сиживал за столом в красном халате и раскладывал пасьянс. А то запирался в кабинете, выходил проглотить стакан чая, приговаривал: “Как хорошо мне пишется, уже целый лист накатал”.
Анна Андреевна переводила ему из французских и английских книг по искусству. Она и сама с большим интересом их читала. Она очень любила Валю, соседского мальчика, сына дворничихи.
Демонстрировала мне, как они читают хором “Золотого петушка”.
Так же как, читая Данте три года тому назад с Осипом
Эмильевичем, она умеряла свой восторг, стесняясь увлечения стихом. Вид смущенной Ахматовой очень трогал меня.
Анна Андреевна охотно переводила мне французские выписки из архивов.
Если я заставала на Фонтанке Леву, он всегда уходил вместе со мной. В общем, он был в развинченном состоянии. Подвыпив, скандировал за столом: “В Петербурге мы сойдемся снова… В черном бархате январской ночи. В бархате всемирной пустоты…”
Анна Андреевна послала его к Лидии Яковлевне Гинзбург за пятьюдесятью рублями (взаймы, конечно). Мы вышли вместе через двор на Литейный. Он только что не плакал от стихов, нервов и водки. Мрачно было. А Лена Осмеркина мне рассказывала в Москве, как весело она только что встречала здесь Новый год, про пивные на Васильевском острове, куда отправилась в компании художников, и все было легко, блестяще, остроумно. Неужели в Ленинграде есть нормальная жизнь? Для меня этот город был окрашен “Фонтанным домом”. Впрочем, бывший Шереметевский дворец в ту пору никто, ни сама Ахматова, так не называл.
Остановилась я у моей двоюродной сестры лет на двадцать пять старше меня, у родной сестры эсера Льва Яковлевича. Она жила с мужем и двумя дочками-студентками в холодной просторной петербургской квартире в большом доходном доме на Греческом проспекте (сметенном с лица земли во время войны). Муж по виду типичный русский ученый и земский врач одновременно. Как у всех ленинградцев, их квартира была прекрасно обставлена дворцовой мебелью, продававшейся по дешевке в комиссионных магазинах. А в книжных шкафах комплекты “Современника” и “Отечественных записок” – традиции дореволюционного петербургского студенчества. Моя кузина – врач-общественник – предостерегала меня от “черносотенства” Левы. Он ничего этого не замечал, приходя несколько раз ко мне, в эту холодную чистоту квартиры идейных разночинцев.
Анну Андреевну положили ненадолго в Обуховскую больницу – для обследования по поводу щитовидки. Я ее навестила однажды вместе с Левой. Ждала своей очереди пройти за барьер, где был прием посетителей, и видела, как Лева нежно льнул к матери, жалел ее, видя в этом больничном желто-буром халате. К ней пришла еще и жена А. М. Энгельгардта – блестящего литературоведа и философа.
Это был единственный раз, когда я ее видела. Она мне понравилась изяществом фигуры, чистотой черт лица и взгляда. Лева называл
Энгельгардтов “лучшими людьми России”. Они оба умерли в блокаду.
Они состояли в каком-то родстве с В. Г. Гаршиным, патологоанатомом, давним почитателем поэзии Ахматовой. Если не ошибаюсь, он познакомился с Анной Андреевной именно тогда в больнице, навестив ее под предлогом устройства консультации со знаменитым эндокринологом Барановым. Может быть, это было и не совсем так, но какая-то связь между пребыванием Анны Андреевны в больнице и ее первыми встречами с Гаршиным была.
Я привела Леву к Рудаковым – моим воронежским знакомым, друзьям
Мандельштамов. Теперь Рудаков опять жил с женой в студенческой комнатке коммунальной квартиры на Колокольной улице (в
Ленинграде). Сергей Борисович и Лева целый вечер читали стихи, щеголяли знанием Сумарокова, читая его наизусть вслух, обсуждали русский XVIII век. Мы засиделись очень поздно. Когда вышли. Лева меня благодарил за это знакомство. “Я отошел, – говорил он, – а то в университете я совсем заскучал без стихов”.
Пройдя несколько шагов. Лева заявил: “Вот вы пойдете по
Чернышеву мосту и выйдете на Фонтанку”. (Я опять переехала к своим друзьям, жившим близ Аничкова дворца, так как мои родственники не успели меня прописать и очень боялись моих ночевок.) Шел второй час ночи. Я плохо ориентировалась на улице вообще, а ночью тем более трусила, да еще в чужом городе. Я ужасно рассердилась и, поругавшись с Левой, пошла в указанном направлении, в душе робея. Он стал меня догонять и громко звать.