Жан Жубер - Незадолго до наступления ночи
Однажды утром, когда Александр направлялся в библиотеку, он услышал сначала где-то вдалеке мерный топот копыт; кто-то явно гнал коня (или коней) в галоп… Топот копыт приближался, и наконец в конце аллеи, проходившей вдоль ограды парка, он увидел пятерых всадников. По темным мундирам и по шлемам с перечеркивавшими лбы козырьками он определил, что перед ним полицейские из отряда конной полиции. У каждого на поясе была кобура, а в кобуре, разумеется, имелся револьвер; с другой стороны к поясу крепилась длинная черная полицейская дубинка.
Александр инстинктивно отступил на обочину, и когда они проследовали мимо него, пустив коней обычной рысью, он ощутил запах кожи и лошадиного пота. Он проследил за их взглядом и увидел, как из поперечной улицы выехали еще пять всадников и присоединились к патрульным, привлекшим его внимание. Затем маленький отряд построился по двое в ряд и неспешно удалился в сторону университета.
Чуть позже, когда Александр собирался переступить порог библиотеки, он услышал донесшиеся издалека крики, перешедшие в протестующий вопль. Но как только он оказался в холле и дверь за его спиной закрылась, все шумы мгновенно стихли. Его вновь окутала тишина подземелья, и она принесла ему, как всегда, облегчение и утешение, словно на время избавила и от болей бренного тела, и от тревожных мыслей.
На седьмом этаже Александра встретила Вера, занимавшаяся важным делом: она раскладывала книги, чтобы затем расставить их по местам.
— Здравствуйте, — сказал он. — Как, разве сегодня вы дежурите? Уж не заболела ли ваша коллега?
— Нет, нет, она просто попросила меня подменить ее с утра. Она будет работать вечером.
— Ну и прекрасно! Да, кстати, что это там сегодня творится? Я видел конных полицейских и слышал какие-то крики…
— Да, это студенты вышли на демонстрацию… Вы разве не знаете?
— Сказать по правде, нет.
— Это все потому, что вы вечно погружены в чтение! Можно подумать, что мир вас совершенно не интересует…
— Нет, нет! Это не так! Он меня интересует, но… Против чего же они протестуют?
— Как странно, что вы об этом ничего не слышали! Правительство хочет ограничить свободы во внутриуниверситетской жизни, наложить запрет на проведение собраний по политическим мотивам, установить контроль над учебными программами. Мы считаем, что все это совершенно недопустимо.
— Понимаю, понимаю. Надеюсь, все ваши требования будут удовлетворены. Но не будете ли вы столь любезны, не принесете ли вы мне следующую папку? Четвертую, не так ли?
— Минуточку, пожалуйста. Вам придется набраться чуть-чуть терпения.
Александру показалось, что девушка смотрела на него с неодобрением, и он уловил в ее голосе нотки раздражения.
— Я принесу вам папку в ваш кабинет, — добавила она.
Он задался вопросом, почему взгляд девушки, блиставший из-под черной челки, напомнил ему цепкие взгляды конных полицейских, смотревших на него из-под козырьков, отбрасывавших на их лица мрачные тени. Да, полицейские и девушка находились «по разные стороны баррикад», но он разглядел, что в их зрачках горели одинаково опасные огоньки. Девушка тем временем повернулась к нему спиной и удалялась по проходу…
По пути к кабинету Александр размышлял над тем, что сказала ему Вера: «Вы всегда погружены в чтение… мир вас не интересует!» Он попытался защищаться, но попытка оказалась слабой и неудачной, так как в глубине души он был вынужден признать, что она не ошибалась.
На протяжении последних лет Александр постоянно утрачивал интерес к событиям внешнего мира, к известиям о них и к разнообразным слухам; иногда, очень редко, случайно, мельком, он схватывал на ходу заголовки статей в газетах, но смысл их оставался для него непонятен. Со дня смерти Элен он мало с кем разговаривал, у него не было ни радио, ни телевизора, у которых он мог бы скоротать свой досуг; кстати, в номере отеля тоже не было телевизора, ибо хозяин гостиницы, казалось, гораздо больше внимания уделял своим набитым соломой чучелам, чем современным достижениям техники, призванным обеспечить человеку комфорт. Правда, в гостиной с порыжевшими от времени обоями и запыленными гардинами, куда никто из постояльцев не заглядывал, на столике стоял какой-то древний черно-белый телевизор, из него доносились какие-то непонятные звуки: то что-то потрескивало, то кто-то невнятно бормотал… бледный экранчик подрагивал, тускло мерцал, на нем сменяли друг друга какие-то неясные картинки, а иногда появлялась мелкая рябь.
Александр явственно почувствовал неодобрение в голосе Веры, несомненно, следившей за жизнью современного общества и бывшей в курсе всех событий. Он испытывал смутное, неосознанное чувство вины перед ней и перед миром, а потому дал себе слово сделать над собою усилие и как-то приблизиться к реальному миру, правда, он не особенно верил себе. Не были ли восприняты это отдаление от мира, эта утрата интереса ко всему, что не имело отношения к его собственному «Я», как самый явный, самый очевидный признак старости? «Но в моем случае, — тотчас же сказал он себе, — дело обстоит совсем иначе». Он всегда искал прибежища в чтении, и в последнее время чтение дневника Брюде буквально захватило его. А затворничество в библиотеке, в тиши и одиночестве кабинета, довершило остальное…
Однако Александр не всегда был таким. В прошлом он выказывал большое внимание к Истории, творившей самое себя у него на глазах, какой бы сложной и противоречивой она ни была, он собирал информацию о событиях, читал газеты и журналы, он много размышлял; мало того, ему доводилось принимать довольно активное участие в общественной жизни, занимать определенную общественно-политическую позицию, примыкать к какому-либо движению (как тогда говорили). О, разумеется, все это делалось с соблюдением некоторых мер предосторожности, без особого пыла, умеренно, сдержанно и скромно, как и подобает уважаемому профессору, являющемуся приверженцем определенных идей и ценностей, таких, как гражданские права, свобода личности, справедливость и демократия. Он поставил свою подпись под некоторыми воззваниями и петициями, написал несколько статей, он даже принимал участие в демонстрациях, хотя для него находиться на улице среди возбужденных манифестантов и горлопанов было крайне неприятно, а порой и мучительно. У него были свои «политические симпатии», разумеется, он симпатизировал левым, но, конечно, не заходил в своих пристрастиях так далеко, чтобы вступить в какую-либо партию. Подчиняться партийной дисциплине, присутствовать на собраниях, быть активистом, бороться за что-то (пусть даже его участие в борьбе будет весьма скромным и незаметным) — нет, все это всегда казалось ему чем-то несовместимым с его стремлением к независимости. Наличие четкой и ясной политической позиции было для него долгом, немного утомительным и поднадоевшим, но от которого честный и порядочный человек и гражданин не мог уклоняться. Но активное действие было всегда делом грязным, так что и руки, и сердца людей, предпринимавших активные действия, всегда оказывались запачканы. А желание достичь идеала в этой области, где все было относительным, означало возбуждать страсти и позволять вырываться на свободу мерзким демонам и духам экстремизма, нетерпимости и тирании.
Бенжамен Брюде, разумеется, придерживался прямо противоположной точки зрения. Как раз в «самые черные времена», то есть в период, когда демократия, как могло показаться, «зашаталась и вот-вот могла погибнуть», он очертя голову бросился к крохотной группе безумцев, ярых сторонников идей терроризма, теории необходимости разрушения старого мира до основания с тем, чтобы затем «все начать с чистого листа». Его нигилизм, бывший до той поры незаметным, как бы тайным, вырвался из глубин озлобленной души наружу и запылал ярким пламенем. Он стал теоретиком безумия. Именно тогда Александр, напуганный такими крайностями в воззрениях, способных породить великие бесчинства, и принял решение отдалиться от Брюде и впредь держаться от него на расстоянии.
На следующее утро Александр, выйдя из отеля, отметил, что волнения среди студентов усилились. Хотя погода была отвратительная — было холодно, сыро и ветрено, — на тротуарах и лужайках парка, словно припудренных инеем ночных заморозков, собрались толпы студентов; юноши и девушки стояли и на проезжей части улицы, так что машины не могли проехать и образовалась огромная пробка; машины гудели, водители ругались и без особого успеха пытались проложить себе дорогу. Студенты поднимали на вытянутых руках плакаты, на которых крупными буквами были выведены слова: «Свобода, Демократия, Справедливость». Мелькали над толпой и другие лозунги, по большей части непонятные людям, не имевшим отношения к университету, ибо они касались внутриуниверситетских дел и политики университетских властей. Вдалеке, там, где находилась головная колонна шествия, ораторы выкрикивали призывы, и их голоса, многократно усиленные громкоговорителями, летели над толпой, а толпа подхватывала эти призывы, повторяла хором, порождая гулкое эхо. На лицах всех этих юношей и девушек застыло какое-то новое напряженное выражение, словно они ожидали каких-то дурных известий, и в то же время они, эти лица, были словно озарены изнутри какой-то дикой радостью. Сначала толпа двигалась то медленней, то быстрей, словно пульсируя, затем вдруг застыла на месте, содрогаясь от возбуждения, но не продвигаясь вперед, так, будто она внезапно наткнулась на неожиданное препятствие.