Владимир Орлов - Он смеялся последним
Пропуск на бланке оркестра снискал предъявившей его паре уважение. Три ступеньки — и они в деревянном зале. Своды его покоились на дубовых полуколоннах с резными грифонами.
Белорусов усадили во втором ряду, прямо перед сценой. Соседа Кондрат узнал: видел барабанщика оркестра в комедии «Веселые ребята». А дальше сидел сам герой фильма — Леонид Утесов.
Невидимый оркестр заиграл знакомую мелодию Штрауса, но в каком-то непривычном звучании. Пригасился свет. Два круглых луча вспыхнули на легком занавесе.
Кондрат справедливо считал себя театральным человеком, знал, как может исчезнуть занавес: подняться, раздвинуться, уйти влево или вправо. Тут тюлевый занавес медленно. опал.
А под ним уже разместился кордебалет. Девушки, присев, создавали «волны». В глубине сцены поблескивал в полутьме металл саксофонов и труб.
В центр освещенного голубыми лучами волнуемого полотнища вышел стройный музыкант в белом костюме, приложил к плечу скрипку. Сверху на шнуре опустился микрофон.
Скрипач заиграл знакомый вальс «Голубой Дунай», оркестр ритмично поддерживал солиста, мягко вторил ему.
Дали полный свет, и Кондрат узнал человека, сидевшего в ресторане за соседним столиком: это был Эдди Рознер.
Он развернулся к оркестру, что-то крикнул им — и без того веселые музыканты заулыбались еще шире.
Рознер сказал им фразу, в которой русские не поняли бы ровно ничего, англичане не поняли бы второго слова, а поляки — первого: «Смайлинг, панове, смайлинг!» — «Улыбаться, господа!» Он говорил на всех европейских языках, но на всех с акцентом.
Кроме русского пели на польском, английском, жена Рознера Рут — на французском, что никаким артистам в СССР не разрешалось. Это многоязычие, свободное, даже развязное поведение артистов на сцене, двухцветные костюмы оркестрантов, несоветский джазовый репертуар — все впечатляло каким-то заграничным, «не нашим» лоском.
Отпускал шуточки лысый обаятельный толстячок, меняя скрипку на мандолину. Гитарист в очках голосил тирольские йодли. Павлик и Лео — соседи белорусов по ресторану.
Зал неистовствовал: аплодисменты продолжались почти столько же, сколько длился исполненный номер.
— Ой, а эту песню в нашей деревне пели! — по-детски оживился Ружевич, уловив в инструментальном парафразе народную мелодию, и замычал: — Я-а табун сцерагу-у.
— Ой, пан Юзеф, скатываетесь в «нацдэмы»! — не удержался Кондрат.
В оркестровой пьесе на соло ударника остальные музыканты делали вид,
что дремлют, другие принимались играть в карты, кто-то уходил, кто-то разворачивал газету — это чтобы показать: как долго будет длиться блистательная каденция на барабанах, бонгах, лошадиных черепах, колоколах и тарелках.
Кондрат слышал, как на аплодисментах Утесов бубнил своему музыканту:
— Коля, ты так играть не умеешь. Мы так играть не умеем. Как помогают микрофончики! Зачем они Рознеру? Их бы мне с моим голосом, а трубу его и так слышно. Увел Рознер аппаратуру! Чтоб еврей одессита обошел!
— Чему улыбаетесь? — заинтересовался Ружевич.
В антракте чекист убежал за мороженым — уверен был, что Кондрат с этого необычного концерта не исчезнет.
Перед Летним театром мужчины курили, женщины прихорашивались, и все — в восторге от увиденного и услышанного — бурно обсуждали концерт. В сумерках при свете фонарей белели милицейские гимнастерки: кордон не сняли из-за реальной опасности наплыва в антракте любителей джаза. Между галдящими зрителями терлись, прислушиваясь к разговорам, мужчины, функции которых Кондрат научился определять.
— Як вам мой Лео? — услышал он обращенный к нему ангельский голосок.
Это была соседка по столу юная Ирэна: белое платье чуть ниже колен — без отделки и кружев — просто облегало юную хрупкую женщину с живым цветком в кудрях. Она источала тонкий аромат духов, который облаком обволакивал ее.
Она бесцеремонно взяла Кондрата под руку, и они влились в поток пар, фланирующих перед входом. На них оглядывались.
— Как вашему мужу удаются такие переливы голоса? — первое, что взбрело, произнес Кондрат.
— Не ведаю, — беззаботно засмеялась Ирэна. — Мы тылько год поженившись, ешчэ не все узнали один про одного. У него абсолютны слых, але не може выучить русский! Слова песэнэк записывае польскими буквами и так учит — аж смешно!
— А вы уже хорошо говорите по-русски, — бормотал Кондрат. Близость, запах обворожительной женщины приводили в отупение.
А она щебетала:
— Я же знала, что мы будем выстэмповаць в Москве, потому учила русский. Мы разговариваем с Лео по-французски. Когда у нас в Белостоке он уговаривал меня взять. шлюб.
— Выйти замуж.
— Запомню слово. Да, так Лео объяснялся по-французски, жебы мои тата и мама не зрозумели. И когда я решилась и пришла на вокзал, чтобы ехать с ним. в Совдепию, Рознер увидел меня в школьных гетрах и сказал: «Лео, ты увозишь с собой детский сад!» — И она звонко рассмеялась. — А вы, пан. Кто ест?
— Кондрат, театр. Моя пьеса в программе декады.
— О, такой молодой и уже такой знаменитый! А костюм на вас — не советский, нет.
Он видел, что старше Ирэны больше чем в два раза, что она задабривает, но ее обходительность, и то, что их провожали пытливыми взглядами, льстило.
Встретившийся им директор оркестра Давид Рубинчик озабоченно предупредил:
— Ирина, не опаздывайте к автобусу, как вчера. Лео с ног сбивается, разыскивая вас.
— Слухам се, пане дырэктоже! — отреагировала покорно женщина и подмигнула Кондрату.
Прошли, бурно беседуя и тоже молча оглядев их, Утесов с Колей-барабанщиком.
Коля — Николай Самошников, ударник знаменитого джаз-оркестра. После блестяще сыгранного комедийного эпизода в «Веселых ребятах» стал любимцем разгульных компаний. Вытекавшие отсюда последствия вынудили Утесова уволить виртуоза. Через несколько лет они случайно встретились. Утесов попытался упрекнуть, уговорить спивающегося Колю. Но тот отрезал: «И так, Леонид Осипович, можно жить». — И отошел, пошатываясь.
Кондрат пытался доступно пересказывать Ирэне содержание своей пьесы, то и дело натыкаясь на драматургические ситуации и выражения, которые никак не могли быть понятны человеку из буржуазного общества, — и это его сбивало. Но она слушала, не перебивая, искренне стараясь вникнуть в суть. И вот что предложила:
— И пусть бы в финале пьесы дырэктора повысили бы еще, нет?
Драматург вздохнул, глянул на собеседницу восхищенно:
— Я так и написал. Но. не разрешили.
— Как?! Автор же — вы! Кто посмел? — искренне недоумевала она.
— Видите ли, пани Ирэна, — начал выкручиваться Кондрат.
Но тут, как-то отыскав их в толпе, подлетел Ружевич с двумя эскимо на палочках. Поняв, что их трое, торопливо надкусил свой батончик, второе эскимо протянул подопечному. Кондрат взял — и предложил мороженое спутнице. Она приняла, благодарно помигала ресницами и по-детски стала лизать эскимо.
— Продолжайте, Кондрат, рассказывать. Так интересно!
Но — звонок. Ирэна сунула свой пропуск Ружевичу, а сама бесцеремонно, не отпуская Кондратовой руки, уселась с ним рядом.
Второе отделение началось игрой оркестра в полутьме, с нарастающей громкостью и учащенным ритмом.
— Сейчас увидите, как выйдет Рознер, — шептала женщина Кондрату. — А потом мой Лео опять будет петь. Ну, хлопайте же, хлопайте в ритм!
Ирэн и Лео Марковичи осели в Москве. Он до пенсии играл в оркестрах Рознера. Она, владевшая языками, до пенсии работала в магазине иностранной литературы «Дружба» — на улице Горького, рядом с Моссоветом. До глубокой старости пани Ирэна делала макияж, оставалась элегантной; хранила рассохшуюся гитару покойного мужа. Она ездила в Париж к родственникам. Проездом в Берлине встречалась с Рознером, была последней, кто из старых друзей и соратников видел его.
В полутьме оркестр, разделенный надвое пандусом, развернулся к его вершине. Там на последнем аккорде — оглушительном «фермато» — в небольшом световом пятне из разреза занавеса показалась рука с золотой трубой.
Зал уже, что называется, вибрировал.
Рознер в ритме музыки легкой походкой спускался к сцене. Проходя мимо группы труб, взял инструмент у музыканта. На сцене, встав перед оркестром, заиграл на двух трубах знакомый по заграничным грампластинкам «Сан Луи-блюз».
Не десять дней, а месяц — месяц! — срывая все планы гастролей в «Эрмитаже», играл в Летнем театре джаз Рознера. Играл бы там до зимы — на аншлагах.
Это был пик триумфа оркестра. Далее — грустнее: война, поездки в вагоне по фронтам и по стране, развал оркестра из-за бегства музыкантов-поляков в армию генерала Андерса, игра остатков джаза перед киносеансами, через год после окончания войны неразумная попытка Рознера тайно сбежать с семьей в Польшу, суд — и восемь лет ГУЛАГа. После освобождения у Рознера новые оркестры — с середины 50-х до начала 70-х. Но менялись симпатии публики, музыкант старел, меркла былая слава. Он эмигрировал в Берлин и очень скоро угас там в бедности и безвестности. В день смерти пришло сообщение о выделении ему пособия как жертве фашизма…