Амели Нотомб - Любовный саботаж (вариант перевода)
Разве можно было вынести подобное святотатство?
Я выхватила у нее кирку и сердито крикнула:
– Нет! Только не ты!
– Почему? – спросила она невинно-ангельским голоском.
Я не ответила и молча продолжала долбить лед, уставясь себе под ноги.
Моя возлюбленная удалилась медленным шагом, прекрасно сознавая, что счет в ее пользу.
Война в стенах школы была большой душевной разрядкой.
На войне нужно уничтожать врага, а значит, постараться выжить самому.
Школа нужна для того, чтобы свести счеты с союзниками.
Иначе говоря, война нужна, чтобы дать выход агрессии, порождаемой жизнью.
А школа – чтобы облагородить агрессию, которую порождала война.
Мы были просто счастливы.
Но история с Вернером заставила взрослых задуматься.
Родители восточных немцев заявили родителям союзников, что на сей раз их дети зашли слишком далеко.
Поскольку они не могли требовать наказания виновных, они потребовали перемирия. В противном случае могли последовать «дипломатические санкции».
Наши родители тотчас же с ними согласились. Нам было стыдно за них.
Родительская делегация прочла нотацию нашим генералам. Они ссылались на то, что «холодная война» несовместима с нашей беспощадной войной. Надо остановиться.
Возражения исключались. Ведь еда, постели и машины находились в руках родителей. Как тут не подчиниться!
Однако наши генералы осмелились заявить, что нам необходимы враги.
– Зачем?
– Ну, чтобы воевать!
Нас просто поражало, как можно задавать такие глупые вопросы.
– Вам действительно нужна война? – удрученно спросили взрослые.
Мы поняли, как они отстали в своем развитии, и ничего не ответили.
В любом случае на время холодов военные действия были приостановлены.
Взрослые решили, что мы заключили мир. А мы ждали оттепели.
Зима была испытанием.
Испытанием для китайцев, которые погибали от холода, хотя, надо признать, детей Саньлитунь это не волновало.
Это было испытанием и для детей Саньлитунь, вынужденных в свободное время колоть лед.
Испытанием и для нашей агрессивности, которую мы сдерживали до весны. Война была нашим Святым Граалем. Но каждую ночь слой заледеневшего снега только вырастал, и нам казалось, что март не наступит никогда. Кто-то мог бы подумать, что колка льда охладит наш воинственный пыл, но нет, напротив. Это только подливало масла в огонь. Иные глыбы льда оказывались такими твердыми, что для того, чтобы расколоть их, мы представляли себе, будто вонзаем пику в германца.
Это было испытанием и для меня на всех фронтах моей любви. Я в точности следовала избранной тактике и была с Еленой холодна, как пекинская зима.
Однако чем тщательнее я соблюдала инструкции, тем нежнее смотрела на меня она. Да, нежнее. Я никогда не думала, что однажды увижу у нее такое выражение лица. И ради меня!
Я не могла знать, что мы с ней принадлежим к двум разным породам людей. Елена была из тех, кто любит тем сильнее, чем холоднее с ними обходятся. Я же наоборот: чем больше меня любили, тем сильнее любила я.
Конечно, мне не нужно было ждать, пока красавица посмотрит на меня, чтобы влюбиться в нее. Но ее новое отношение ко мне удесятеряло мою страсть.
Я бредила своей любовью. Ночью, лежа в постели и вспоминая ее ласкающий нежный взгляд, я дрожала и почти теряла сознание.
Что мне мешает сдаться? – спрашивала я себя. Я больше не сомневалась в ее любви. Оставалось только ответить на нее.
Но я не решалась. Я чувствовала, что моя страсть достигла чудовищной силы. Признание завело бы меня слишком далеко: мне понадобилось бы то неведомое, перед чем я была беспомощна, – то, что я смутно предчувствовала, не понимая.
И я следовала инструкциям, которые тяготили меня все больше, хотя выполнять их было несложно.
Взгляды Елены становились все настойчивее и мучительнее, потому что чем безжалостнее лицо, тем удивительнее на этом лице кротость. И нежность ее глаз-стрел и рта-чумы распаляли меня все больше.
В то же время мне хотелось еще больше защититься от нее, я становилась ледяной и колючей, а взгляд красавицы светился любовью и лаской.
Это было невыносимо.
Самым жестоким был снег.
Снег, который, несмотря на свое убожество и серость – под стать Городу Вентиляторов, – все равно оставался снегом.
Снег, на котором моей неопытной душе явился образ идеальной любви, что далось мне отнюдь не даром.
Снег, далеко не такой невинный в своей простодушной безмятежности.
Снег, где я читала вопросы, от которых меня бросало то в жар, то в холод.
Снег, грязный и твердый, который я ела, тщетно надеясь найти в нем ответ.
Снег, расколотая вода, ледяной песок, не земная, но небесная несоленая соль, словно кремний на вкус, толченый драгоценный камень, пахнущий стужей, белая краска, единственная, падающая с неба.
Снег, смягчающий все – шум, падение, время, – чтобы придать вес вечным незыблемым ценностям – крови, свету, иллюзиям.
Снег – первая бумага истории, на которой отпечаталось столько следов, столько беспощадных погонь, снег стал первым жанром в литературе, огромной книгой земли изначальной, где говорилось лишь об охотничьих тропах или маршрутах врага, географическая эпопея, придававшая загадочность малейшему отпечатку, – это след моего брата или того, кто его убил?
От этой огромной, протянувшейся на километры, незаконченной книги, которую можно озаглавить «Самая большая книга на свете», не осталось и следа – в отличие от Александрийской библиотеки ее тексты не сгорели, а растаяли. Но именно ей мы обязаны смутными воспоминаниями, снова возникающими всякий раз, когда падает снег: тревогой перед белой страницей, по которой хочется пройтись, как по девственной целине, и инстинктом следопыта, когда встречаешь незнакомые следы.
Это снег создал тайну. И он же создал поэзию, гравюру, знак вопроса и эту игру в преследование, имя которой – любовь.
Снег – ложный саван, огромная пустая идеограмма, где я разгадывала бесконечность ощущений, которые хотела подарить моей возлюбленной.
Меня не волновало, было ли мое желание невинным.
Я просто чувствовала, что снег делал Елену еще неотразимее, тайну – еще трепетнее, а материнские наставления – невыносимее.
Никогда еще весну не ждали с таким нетерпением.
Нельзя доверять цветам.
Особенно в Пекине.
Но коммунизм был для меня историей с вентиляторами, я знала о лозунге Ста цветов[12] не больше, чем о Хо Ши Мине или Витгенштейне.
Все равно с цветами предупреждения не действуют, всегда попадаешь впросак.
Что такое цветок? Огромный член, который вырядился франтом.
Эта истина известна давно, но это не мешает нам, наивным дурачкам, слащаво рассуждать о хрупкости цветов. Доходит до того, что глупых воздыхателей называют «голубыми цветками», то есть сентиментальными романтиками, что так же нелепо, как обозвать их «голубыми членами».
В Саньлитунь было очень мало цветов, и они были невзрачны.
И все же это были цветы.
Тепличные цветы красивы, как манекенщицы, но они не пахнут. Цветы в гетто были безвкусно одеты: иные выглядели убого, как крестьянки в городе, другие нелепо разряжены, как горожанки в деревне. Казалось, им всем тут не место.
Но если зарыться носом в их венчик, закрыть глаза и заткнуть уши, хочется плакать – что там такое внутри какого-то цветка с пошлым запахом, что может так волновать? Почему цветы вызывают ностальгию и будят воспоминания о садах, которых мы никогда не видели, о царственной красоте, про которую никогда не слышали? Почему «культурная революция» не запретила цветам пахнуть цветами?
Под сенью гетто в цвету война наконец возобновилась.
Лед тронулся во всех смыслах слова.
В 1972 году взрослые подчинили войну своим правилам, и нам это было глубоко безразлично.
Весной 1975 года они все разрушили. И это разбило нам сердце.
Едва лед растаял, едва завершились наши принудительные работы, едва мы возобновили войну в экстазе и неистовстве, как возмущенные родители возроптали:
– А как же перемирие?
– Мы ничего не подписывали.
– Так вам нужны подписи? Прекрасно. Предоставьте это нам.
Это уже просто не лезло ни в какие ворота.
Взрослые сочинили и отпечатали на машинке высокопарный и путаный мирный договор.
Они посадили генералов двух враждующих армий за «стол переговоров», где договариваться было не о чем. Затем прочли текст вслух на французском и немецком – ни тот ни другой мы не поняли.
Мы имели право только подписать.
От такого унижения, пережитого сообща, мы почувствовали глубокую симпатию к своим врагам. И было видно, что наши чувства взаимны.
Даже Вернеру, из-за которого была затеяна эта пародия на перемирие, было противно.