Юрий Рытхэу - В зеркале забвения
— Не обращай на это внимания! Чем больше у тебя будет литературного успеха, тем больше будут придумывать про тебя гадостей!
Гэмо пьянел и проникался теплым чувством к своему новоявленному другу, который, как казалось ему, понимал его даже больше и тоньше, чем остававшаяся в стылом и холодном домике в Озерках жена Валентина.
— Знаешь, — сказал он, обнимая Пеньковского на трамвайной остановке, — ты мне все больше и больше кажешься не каким-то евреем, а настоящим чукчей!
— Ну уж ты слишком! — усмехнулся Пеньковский, и Гэмо сразу протрезвел, поняв, что никогда и ни при каких обстоятельствах даже такой, в общем-то не бог весть какой, писатель не признает его ровней себе, и он навсегда останется для него и для всех в лучшем случае любопытным литературным явлением.
Он ехал в пустом промороженном вагоне, стискивая зубы, подавляя обиду в себе и приходя к пониманию своего будущего одиночества на многие годы вперед.
После этого памятного разговора с Пеньковским Гэмо с удвоенной энергией взялся за работу, готовя к изданию сборник рассказов для издательства «Молодая гвардия».
Денег хронически не хватало. Они уходили с невероятной быстротой, хотя Гэмо казалось, что никаких таких больших грат он не совершал, не покупал дорогой одежды, не шиковал в ресторанах, как «Восточный», не разъезжал в такси. Ему посоветовали обратиться к директору издательства «Молодая гвардия» Александру Хорошилову, попросить аванс.
— Не будет ли это слишком нахальным? — высказал сомнение Гэмо.
— В самом первом письме Толстого к редактору журнала «Современник» Некрасову, — нравоучительно заметил Пеньковский, — главным содержанием была просьба о деньгах. И вообще почитай писательские письма наших классиков — Тургенева, Достоевского, Чехова: сплошь мольбы о деньгах… Исключение составляют только письма Чехова к своей жене Книппер-Чеховой да Маяковского к Лиле Брик…
Однажды утром Валентина сказала мужу:
— У нас сегодня даже на хлеб нет. Есть поллитра молока и стакан манной крупы для Сережи. Больше ничего.
Издательство «Молодая гвардия» помещалось на шестом этаже того же Зингеровского дома на Невском проспекте, что и редакция северных учебников. Гэмо медленно поднялся на самый верх, стараясь не глядеть на свое отражение в огромных, мутных зеркалах: ему было жгуче стыдно за утренний разговор с женой. Она никогда ни в чем не упрекала его, даже когда он приезжал домой далеко за полночь не совсем трезвый. Случалось, и ночевать оставался у какого-нибудь собутыльника. Но по чукотским обычаям мужчина, неспособный добыть пропитание для семьи, не пользовался уважением в Уэлене.
В маленькой комнатке у директорского кабинета перед секретаршей сидел коротко стриженный человек с прямой челкой. Ворот его цветной рубашки был широко распахнут. Гэмо почувствовал некоторую неловкость: сам-то он надел белую рубашку и галстук. Скудный завтрак не насытил его, он чувствовал нарастание голода, тем более что секретарша пронесла в кабинет тарелку с сосисками и стакан крепко заваренного чая.
— Товарищ Гранин, — сказала она, — можете входить.
Гранин встал, весело глянул на Гэмо и скрылся за двойной дверью директорского кабинета.
Приготовившись к долгому ожиданию, Гэмо устроился так, чтобы не встречаться с любопытствующим взглядом секретарши. Но Гранин вышел неожиданно быстро, и Гэмо завистливо подумал: вот что значит быть известным писателем — все решается в минуту!
С замиранием сердца он вошел в просторный кабинет, с окнами, выходящими во внутренний двор. В окна было видно, что на облицованных синим кафелем стенах по каждому этажу были выложены большие буквы ЗИНГЕР.
Директор глазами показал на стул перед письменным столом и с хрустом откусил полсосиски. Со вкусом отхлебнув чай, он посмотрел на вошедшего.
Гэмо принялся сбивчиво объяснять дело, по которому пришел. Он торопился, боясь, что не выдержит: или схватит сосиску с директорского стола, или черт знает что сделает от голода. В это мгновение он всеми силами души ненавидел этого худощавого, спортивного вида человека с редкой порослью светлых волос на голове. Хорошилов с таким удовольствием ел сосиски, что поток слюны во рту Гэмо мешал ему внятно говорить.
Однако директор не только хорошо ел, но и внимательно слушал, и к концу беседы Гэмо понял, что тот весьма сочувствует и готов выплатить аванс за еще не сданную рукопись. Он нажал на кнопку, вызвал секретаршу, редактора, и тут же на краю стола, где на тарелке соблазнительно лежала надкусанная сосиска, составили и подписали какие-то бумаги, Александр Хорошилов сказал слова, которые стерли все негативное впечатление о нем и наполнили сердце голодного Гэмо чувством теплой благодарности:
— Сегодня, после обеда можете получить аванс.
В ожидании назначенного часа Гэмо не отходил далеко от дома Зингера. Прошел по улице Бродского, постояв перед дверями популярного в те годы среди писателей, актеров и художников ресторана «Восточный», чуть дальше почитал афиши Филармонии, мысленно решая, куда он поведет Валентину. Прежде всего в ресторан, а потом на симфонический концерт. Накупят дров и натопят домик так, что Сережа наконец-то снимет теплую одежду и голый будет сидеть в своей кроватке.
Сумма была такая огромная, что Гэмо переспросил кассиршу, нет ли тут ошибки.
— Ошибки нет, — ворчливо сказала она. — А вообще такие суммы принято переводить на сберкнижку…
В кассу Филармонии не было никакой очереди, хотя произведения, ни Брамса должен был дирижировать довольно известный музыкант из Германии. Незнамов улыбнулся про себя: теперь уже почти и забыли, что совсем недавно существовали две Германии, и на афише было бы обязательно обозначено, из Восточной или Западной Германии дирижер. На этот вечер назначен концерт хора с оркестром. Незнамов вошел в прохладный вестибюль и взял билет. В начале пятидесятых годов эта улица носила имя художника Исаака Бродского, известного по знаменитой картине, где Ленин, сидя в глубоком кресле, читает газету «Известиям. Тогда еще не было и аникушинского памятника Пушкину напротив Русского музея. Площадь изменилась с тех пор, изменились и те люди, которые помнили ее другой. Надо бы и в музей сходить, полюбоваться прекрасными знаменитыми картинами. К живописи Незнамов был равнодушен, точнее обладал весьма консервативным вкусом, предпочитая реалистическое изображение действительности. В какой-то книге Владимира Набокова, которые с недавних пор стали обильно выпускаться многочисленными издательствами:, он с удовольствием прочитал, что писатель называет абстрактную и модернистскую живопись «кривой живописью». Незнамов обожал, классическую музыку, и у него в Колосово всегда стоял хороший проигрыватель, а коллекция пластинок насчитывала не одну сотню. Совсем недавно Станислав подарил лазерный проигрыватель «Сони» для компакт-дисков, и Незнамов уже успел купить с десяток прекрасных записей. Одно из произведений, которое должно было исполняться, называлось «Нанние». Оно было написано Брамсом на стихотворение Шиллера, смысл которого можно было коротко выразить так: и прекрасное тоже умирает.
Справедлива ли смерть по отношению к человеку? Она неизбежна, и, в конце концов, человек смиряется с ней. Есть смерть и есть забвение. Брамс и Шиллер давно истлели в могиле, а их произведение до сих волнует не только Незнамова, оно в свое время взволновало до слез и потрясения молодого писателя Юрия Гэмо. Как же так? Если в этом мире, где сейчас находится Незнамов, нет и следа Юрия Гэмо и его произведений, значит, миры не совсем параллельны? Если есть Незнамов — то нет Гэмо, если есть Гэмо — то нет Незнамова… Отсутствие Гэмо в современном мире, никем не замечаемое, кроме Незнамова, не обедняет мир. А вот исчезни Шиллер и Брамс, все бы заметили эту черную дыру… Черные дыры. Не очень давно астрономы открыли их существование, и Незнамову даже доводилось в популярной литературе читать о провале в эту дыру материи. о предположении, что в этой самой черной дыре мир как бы выворачивается наизнанку.
Незнамов немного волновался, шагая мимо белых колонн, уходящих вдаль, к сверкающий трубам органа. Чопорная и чинная публика медленно рассаживалась в креслах, многие здоровались между собой: они знали друг друга, являясь завсегдатаями этого прекрасного зала.
Вся атмосфера приготовления к музыкальному действу, напряженная тишина и даже разноголосые звуки настраиваемых инструментов заранее рождали соответствующее настроение.
Первой исполнялась альт-рапсодия, опус 53, волнующая музыка, женские голоса, взывающие к самым сокровенным струнам души человека. Как может земной человек, обладающий обычными человеческими чертами, созидать такие небесные звуки, поднимающие к вершине небосвода, уносящие к далеким звездам, к мерцающим созвездиям? Ведь этот самый Брамс ел и пил, любил женщин, наверное, сердился и ругался, смеялся, бывало, маялся животом или зубной болью… Может быть, действительно правы те, кто утверждает, что истинное художественное произведение — это способ общения Бога с человеком? На этом концерте все исполняемые вещи волновали и трогали душу — и 54 опус, и 82, и особенно «Нанние», плач по умирающей, увядающей красоте, которая никогда не воскресает, неумолимо превращается в тлен, и только память остается о ней отблеском музыки, вечной поэзией.