Каталин Флореску - Якоб решает любить
Каспар был доволен своей работой, пламя пылало равномерно со всех сторон. Прислонившись к забору, он удивлялся своему умению, ведь искусству поджигать надо было научиться. Сколько крестьянских домов обратили в пепел его руки, не счесть. Хороший огонь прожирал себе дорогу сквозь все, что только попадалось на его пути: сквозь гнилое дерево, сквозь полотно и глину, сквозь солому кроватей и постельное белье, сквозь кожу двух мертвых мужчин. Мать, не приходя в сознание, задохнулась, прежде чем огонь проглотил ее. Он заставил рухнуть стены и бревна и расчистил место, на котором Каспар собрался построить новый дом.
Он вернулся в амбар, где лежала девушка, обессилевшая от попыток освободиться.
— Теперь ей больше ничего не надо, — пробурчал Каспар.
Прошло несколько дней, прежде чем девушка решилась спасти свою жизнь. Ей надо было выжить, чтобы когда-нибудь отомстить. Однажды вечером она выпила целый ковш молока, который Каспар ставил перед ней каждый день, вытерла рот тыльной стороной ладони и потребовала еды. Он поделился с ней кашей, которую сварил себе.
Она поела молча и потом долго сидела тихо, так что Каспар разочарованно отвернулся от нее. Все эти дни он внимательно следил, не появятся ли у девчонки первые признаки чумы, и был готов сжечь и амбар вместе с ней, если понадобится. Однако, если не считать худобы, девчонка выглядела здоровой. Со временем она могла стать такой женщиной, какую он давно хотел себе в жены. Выносливости ей не занимать. А когда немного наберет вес, точно сможет вырастить с десяток ребятишек и управляться по хозяйству. Подумав об этом, Каспар замечтался о будущем.
— Мари, — услышал он вдруг. — Меня зовут Мари.
— А я уж думал, что ты разучилась говорить. Я родом из Дьёза, представь себе. Войны я себе не искал, она меня сама отыскала. Война не учит хорошим манерам, зато учит выживать. Со мной ты не пропадешь, девчушка. К слову, меня Каспаром звать. Фамилию свою я не помню. А ты свою?
— Оберти́н.
— Звучит ладно. Даже на мой слух звучит ладно. Француженка? — спросил он.
— Да.
— А почему тогда говоришь на лотарингском немецком?
— До войны здесь почти все были немцы.
— Чем вы на хлеб зарабатывали?
— Солью. Но с тех пор как добыча соли из-за войны прекратилась, ничем не зарабатывали.
— Мы тоже раньше солью промышляли. Отец работал в Муайянвике, — сказал Каспар.
— И мой тоже.
— Вот оно как! И давно вы тут поселились, в моем доме?
— В твоем доме? — удивилась девушка.
— То-то и оно. Это был дом моих родителей, а теперь, значит, мой. Их мародеры убили. Отца в колодец сбросили.
Мари ошеломленно вытаращила глаза. Взяв себя в руки, она сказала:
— Здесь жили несколько поколений моих предков. Я здесь родилась, и мой отец тоже. К тому же у нас вообще нету колодца. Тут на всю округу всего два. Один в деревне, я оттуда всегда воду носила, а другой, с соленой водой, — далеко на отшибе, на брошенном хуторе.
Полил сильный дождь с тяжелыми как свинец каплями, как будто небо решило отомстить земле. Каспар рыскал по земле, которую считал своей и за которую убил. Он искал колодец и никак не мог остановиться. Ведь все совпадало: расположение двора, пригорок, вот только про колодец он забыл.
Быть может, отец Мари когда-то работал плечом к плечу с его отцом. А теперь он всех убил, без всякого смысла. Да, и такие мысли одолевали Каспара, но назвать это чувством вины было бы слишком. К тому же они так и так скоро все перемерли бы от чумы, если б не появился он, так думал Каспар. Промокший до нитки, он вернулся в амбар, разжег костер, разделся — на этот раз девушка погладывала на него с любопытством — и попробовал согреться.
— Ты лютеранка или католичка? — спросил он немного погодя.
— Католичка, — ответила она. — А теперь отвяжи меня, я больше никуда не убегу.
Наконец-то хорошая новость, впервые за долгое время. Он самодовольно улыбнулся, посчитав, что добился своего. И в последующие двадцать лет у него не было причин в этом сомневаться.
Глава третья
Покойники, как всегда, вели себя хорошо и гостеприимно. Я провел в их обществе уже час. Они не в первый раз брали меня под свою защиту. Каждый раз, когда ярость отца выходила из берегов, они радушно принимали меня. Но еще никогда я не нуждался в их защите так, как тогда, 14 января 1945-го.
Они всегда старались не напугать меня, ведь я был их самым верным посетителем. Вернее старых женщин с лицами, изборожденными сотнями морщин, как скомканные обертки от конфет. Вернее молодых женщин, которые в последний год все чаще появлялись на кладбище, оплакивая своих недавно усопших.
Их мужей привозили с той войны, которую мы еще недавно считали победоносной. Еще недавно их, одетых в накрахмаленную по этому случаю немецкую форму, провожали до границы деревни. Там их обнимали, целовали, гладили и выпускали в свет ради нашего дела. Никто их не вынуждал, в этом не было нужды.
Мужчины отправлялись на войну по собственной воле. Они жаждали выступить против России, самое позднее с лета 1943-го, когда правительство Румынии признало, что наше дело теперь немецкое, а не румынское. Они тут же сбросили с себя мешковатую форму слабой румынской армии, у которой не хватало средств даже на то, чтобы обуть своих солдат. А потом надели новенькие, шикарные немецкие мундиры, которые сидели на них как влитые. В них она шикарно смотрелась — молодежь Трибсветтера — немного чопорно, но шикарно. Форма прекрасно сочеталась с их рвением.
О том, что наше дело немецкое, мы узнали от самого Велповра, величайшего полководца всех времен, как его называли взрослые. Этого человека я ни разу не видел — пока в нашем селе не появились его фотографии, — так что он мог бы оказаться и выдумкой. Очередной сказкой Рамины о привидениях, из тех, что она столько лет рассказывала мне в заброшенном доме на цыганском холме.
Именно благодаря ей я с удовольствием прятался среди покойников не только от отца, но и от русских. Я привык подолгу сидеть там. Русские посинели бы от холода, прежде чем нашли бы меня. Я не значился в их меню на пути к Берлину. Уж в этом я был уверен.
Велповр оказался опаснее всех существ из сказок Рамины. У него был такой голос, что, начиная грохотать, он пронизывал нас подобно признанию в любви или внезапному приступу лихорадки. Каждое воскресенье после церковной службы священник выставлял радиоприемник на стул перед своим домом на Лотарингской улице. Ведь на первом месте был Бог, но сразу за ним — величайший полководец всех времен[12]. Кто-нибудь из собравшихся залезал на дерево и укреплял там громкоговоритель. Так прокладывали путь для голоса, что был оружием, пожалуй, помощнее любого «мессера» или «юнкерса». Этот голос властно и неудержимо катился по дворам Лотарингской и Главной улиц, заворачивал на Неронову и, наконец, проникал в самые дальние домишки у выезда из села.
Святой отец Шульц включал радио на полную громкость, как во время трансляции футбольного матча. Фюрер и футбол — вот два самых громких воспоминания моего детства. По сравнению с ними большой колокол нашей церкви был монументом деликатности. Велповру удалось добиться такой популярности, что его фотографии висели на стенах самых дальних комнат и стояли в рамочках на комодах. Рядом с дедушками и бабушками, свадьбами и крестинами в таких же рамочках. Он тоже стал членом каждой семьи, вырезанный из журнала «Сигнал» или газеты «Поллерпайч»[13]. Эти издания покупали у Фонда зимней помощи, чтобы внести свой вклад в войну, которую вели от нашего имени.
— Да что нам проку от этой войны? — возмущался отец. — На кой ляд нам русская земля, когда своей хоть отбавляй? И ведь она уже наша.
Но и он все-таки повесил фюрера, правда, в дешевой рамке и без особого рвения.
— На всякий случай, — сказал он. — Поди знай, кто в дом зайдет.
Но я думаю, он просто терпеть не мог других вождей рядом с собой.
Когда с шелковицы, словно падая с неба, раздавались военные сводки из Белграда или Берлина и в заключение играл марш «Знамена ввысь»[14], парни собирались вокруг этого дерева и пели хором. Одни еще носили короткие штаны, другие — уже новую форму. Ни одна юбка в нашей деревне не манила их сильнее, чем приемник «Блаупункт» во дворе священника.
Но с каждым разом ряды добровольцев редели, первым до границы деревни проводили Зеппля, сына трактирщика, вторым — Йоханнеса, сына мельника, третьим — Непера.
— Ты старый человек. Тебе ни к чему идти, — отговаривал его мой отец.
— Для нашего дела никто не стар, — нашелся Непер и взял винтовку на плечо. Его проводили до железнодорожной станции в чистом поле.
Непер стал и одним из первых, кто вернулся домой вперед ногами, по нему едва успели соскучиться. Для него звонил только один большой колокол. Так было всегда, когда на поезде или грузовике привозили домой мертвых. Их выгружали перед въездом и вносили в деревню на руках, в сопровождении медленных, монотонных ударов колокола. Люди, несшие гроб, шагали в такт его звону. Колокол служил метрономом нашей скорби.