Джером Сэлинджер - Собрание сочинений
Я еще вот чего вспомнил. Однажды в кино Джейн такую штуку сделала, от которой меня чуть не вырубило. Там киножурнал шел или чего-то, как вдруг я чувствую руку у себя на затылке, и рука эта — ее, Джейн. Забавная фиговина такая. В смысле, она ж молоденькая еще и всяко-разно, а большинство девок, если видишь, как они руку на затылок кому-нибудь кладут, им лет по двадцать пять-тридцать, и они обычно так делают мужу своему или малявке — я, например, сестренке Фиби своей так иногда делаю. Но если девка вполне себе молодая и всяко-разно, и так делает, это так неслабо, что сдохнуть можно.
В общем, про это все я и думал, пока сидел в этом блевотном кресле. Про Джейн. И только доходил дотуда, где она с этим Стрэдлейтером на свиданке сидит, нахер, в машине Эда Банки, чуть умом не двигался. Я знал, что она его до первой базы не пустит, но чуть умом не двигался все равно. Мне даже говорить об этом не в жиляк, сказать вам правду.
А в вестибюле, считай, никого уже не осталось. Даже всех этих шлюшистых блондинок, и мне вдруг ни с того ни с сего захотелось свалить оттуда, нахер, вообще. Слишком тоскливо. К тому же я ни устал, ничего. Поэтому я поднялся к себе в номер и надел куртку. И еще посмотрел в окно — куролесят ли там еще эти извращенцы, — только и свет, и всяко-разно уже погасло. Я снова спустился на лифте, взял мотор и сказал водиле, чтобы вез меня к Эрни. «Эрни» — это такой ночной клуб в Гринич-Виллидж, куда часто ходил, бывало, мой брательник Д.Б., пока не уехал в Голливуд собой торговать. Он в этот клуб меня время от времени брал. Сам Эрни — это такой жирный цветной парняга, на пианино играет. Неслабый сноб, с тобой даже разговаривать не станет, если ты не шишка там какая или не знаменитость, или как-то, а вот на пианино играет будь здоров. Такой уматный, что еще чуть — и прям фофан. Я не очень секу, чего хотел этим сказать, но хотел. Слушать, как он играет, мне в жилу, только иногда хочется пианино его, нафиг, на бошку ему надеть. Наверно, от того, что когда он играет, звук такой, будто парняга этот с тобой и разговаривать не станет, если ты не шишка.
12В моторе, что мне достался, воняло так, будто кто-то в него харч метал. Если я еду куда-нибудь поздно ночью, мне вечно попадаются такие блевотные моторы. А еще хуже оттого, что снаружи так тихо и одиноко, хоть и суббота ночью. На улице вообще почти никого. Только время от времени через дорогу пилит какой-нибудь мужик с девчонкой, в обнимку за талию и всяко-разно, да парни, громилы по виду, кучкуются с девками своими, и все ржут, как кони, — и наверняка же ни фига смешного там нет. В Нью-Йорке жуть, если кто на улице посреди ночи ржет. За много миль слышно. От этого только одиноко и тоскливо. Я все жалел, что не могу поехать домой и потрепаться с Фиби. Но в конце концов мы немного проехали, и я вроде как разговорился с таксёром. Его фамилия была Хорвиц. Сильно получше парень, чем тот, что раньше был. В общем, я подумал, может, он про уток что-нибудь знает.
— Эй, Хорвиц, — говорю. — Вы когда-нибудь проезжали мимо пруда в Центральном парке? Возле Южной Сентрал-Парк?
— Возле чего?
— Пруда. Ну там такое озеро маленькое есть. Где утки. Понимаете?
— Ну, и чего?
— Знаете уток, они по нему еще плавают? Весной и всяко — разно? Случайно не в курсе, куда они зимой деваются?
— Кто куда девается?
— Утки? Не в курсе — ну, случайно? В смысле, может, кто на грузовике приезжает или как-то и увозит их, или они сами улетают — на юг или еще куда?
Этот Хорвиц разворачивается ко мне целиком и смотрит. Очень такой нетерпеливый типус. Хоть и уматный.
— Откуда я, нахер, знаю? — говорит. — Откуда я, нахер, знаю такую дурь?
— Ну вы только не злитесь, — отвечаю. Он из-за этого как — то разозлился или как-то.
— А кто злится? Никто не злится.
Я перестал с ним беседовать, раз он такой, нафиг, дерганый. Только он сам опять завелся. Весь целиком такой разворачивается ко мне и говорит:
— Вот рыба — она никуда не девается. Сидит там, где и сидела, рыба. Прямо в своем, нафиг, озере.
— Рыба — это другое. С рыбой по-другому все. А я про уток говорю.
— А что в ней другое? Ничего не другое, — отвечает Хорвиц. Что бы он ни говорил, звучало так, будто он на что-то злится. — Рыбе круче приходится, зима и все такое, чем уткам, я тя умоляю. Ты башкой своей подумай, я тя умоляю.
Я целую минуту ему не отвечал. Потом говорю:
— Ладно. А что они делают — рыбы и всяко-разно, когда все это озеро — сплошь лед, сверху люди на коньках катаются и всяко-разно?
Этот Хорвиц опять ко мне разворачивается.
— Ты это, нахер, чего мелешь, — что делают? — орет он на меня. — Там и сидят, я тя умоляю.
— Но они ж не могут на лед внимания не обращать. Не могут, а?
— А кто на него внимания не обращает? Все на него внимание обращают! — говорит Хорвиц. Так разгорячился, нафиг, и всяко-разно, что я перепугался, не загонит ли он мотор свой в столб или как-то. — Они живут прямо в этом хреновом льду. Это их природа, я тя умоляю. Они замерзают прямо в одной позе на всю зиму.
— Да? А что они тогда едят? В смысле, если они напрочь замерзают, они ж не могут плавать и жратву искать, и всяко-разно.
— Их тела, я тя умоляю, — да что с тобой такое, а? Их тела питание и все такое высасывают через, нафиг, морскую траву и прочую срань, которая во льду. У них все время поры открыты. Природа у них такая, я тя умоляю. Понял теперь? — И он снова целиком развернулся и на меня уставился.
— А, — говорю. Ну и фиг с ним. Я боялся, что он своим, нафиг, мотором во что-нибудь въедет или как-то. А кроме того — такой раздражительный, что никакого удовольствия с ним ничего обсуждать. — А вы не против где-нибудь остановиться и со мной выпить? — говорю.
Только он не ответил. Наверно, думал. А я его еще раз спросил. Он парень ничего так себе. Уматный и всяко-разно.
— Нет у меня времени на бухло, кореш, — отвечает. — Тебе вообще сколько лет-то, а? Ты чего это не дома и не баиньки?
— Я не устал.
Когда я вышел перед «Эрни» и за проезд заплатил, этот Хорвиц опять про рыбу завел. Очень, видно, она его увлекала.
— Слышь, — говорит. — Вот будь ты рыбой. Мать-Природа же о тебе позаботилась бы, правда? Точно? Ты же не думаешь, что рыба просто дохнет, когда зима наступает, а?
— Нет, но…
— И ты, нафиг, прав — не дохнет она, — говорит Хорвиц и тут же рвет с места, как чертом подпаленный. Я таких раздражительных, наверно, никогда не видал. Что б ты ни сказал — все его злит.
Хоть уже и поздняк, у этого Эрни внутри было битком. В основном — туполомы-старшеклассники да туполомы из колледжа. Почти все, нафиг, школы на свете распускаются перед Рождеством пораньше, кроме тех, в которые хожу я. Даже куртку не сдашь, такая у Эрни давка. Но вполне себе спокойно, потому что сам Эрни играл на пианино. Это у них вроде святое таинство, ёксель — моксель, если он к пианино садится. Куда деваться. Еще три пары где-то, кроме меня, ждали столика — толкались, вставали на цыпочки, чтоб поглядеть на этого Эрни, пока он играет. У него перед пианино, нафиг, огромное зеркало стояло, а на него самого прожектор навели, чтобы всем видно было, какое у него лицо. Пальцы там не разглядишь — только эту здоровенную харю. Удристаться. Не уверен, что там за песня у него была, но что бы ни было, он ее точняк говнял. На высоких нотах подпускал такого тупого пижонского журчанья и прочей хитровывернутой хренотени, от которой сплошная засада. А когда доиграл — слышали б вы толпу. Вы б точняк блеванули. Они обезумели. Это те же дебилы, что в кино ржут, как кони, когда не смешно. Ей-богу, будь я пианистом, или актером, или как-то, и если б все эти бажбаны считали меня таким неслабым, меня б с души воротило. Мне б даже не хотелось, чтоб мне хлопали. Люди всегда хлопают не тому. Будь я пианистом, я бы, нафиг, в чулане играл. В общем, когда этот Эрни дожурчал и все захлопали так, что бошки чуть не отваливались, он развернулся на табуретке и отвесил такой фуфловый, застенчивый поклон. С понтом, он такой, нахер, застенчивый, помимо того, что неслабо играет. Сплошное фуфло — в смысле, он же такой сноб и всяко — разно. Но забавно вот что — мне вроде как жалко его стало, когда он доиграл. Думаю, он уже даже не соображает, правильно играет или нет. И в этом, считай, не только он виноват. Виноваты эти бажбаны, которые хлопают так, что кочаны отваливаются, — они кого угодно изговняют, дай им случай. В общем, мне опять тоскливо стало и паршиво, и я, нафиг, чуть куртку свою не забрал и снова не двинул в гостиницу, только было еще слишком рано, а одному мне сидеть совсем не в жилу.
Наконец меня посадили за этот вонючий столик, прямо под самой стеной и за столбом, нафиг, откуда ни шиша не видно. Такой крохотный столик — там если из-за соседнего не встанут, фиг протиснешься, — а они, гады, никогда же не встают, поэтому приходится на свое место чуть ли не карабкаться. Я заказал скотч с содовой — это у меня любимый напиток, после замороженных дайкири. У Эрни, даже если тебе лет шесть, бухла выкатят, так темно там и всяко-разно, а кроме того, всем наплевать, сколько тебе лет. Там можно даже сторчавшимся хмырям приходить, никто и глазом не моргнет.