Иван Зорин - Рассказы о любви
Огромная кровать, на которой недавно была Катя, и от этого мне немного стыдно и злорадно, наше осквернённое ложе, на котором ты с детской отрешённостью раскинула руки поверх простыни, точно сдаваясь, точно выбросив этот белый флаг, и слова, такие же бессмысленные, как и наяву, слетают с твоих уст. Кажется, я вижу сны, скользящие по ту сторону век, ты покорна, и я могу прикоснуться к тебе, но между нами лежит меч, выкованный из упрёков, недомолвок, обид, всего того, что входит в состав лжи. Но главное — ты вернулась, и теперь всё пойдет по-прежнему: повернётся скрипучее колесо, качнётся маятник, продолжится наша жизнь. «Ты вернулась», — ворочаю я ватным языком, прежде чем погрузиться в отдельную кабину сна, и мне любопытно, что ты видишь в своей. Но это навсегда останется тайной, ведь тебя больше не разбудить. Твой кофе отдавал снотворным, лошадиная доза под занавес любовной истории, вот я и дождался: спи, Элен!
Он проснулся, когда солнце яичным желтком размазалось по стенам. Он был один.
Элен! Ты не могла уйти, не разбудив меня. Это не в твоих правилах, да и слишком рано, ты же любишь поспать, особенно с дороги. Или ночью тебя увезли, чтобы промыть желудок? О, Господи, да заверните этот проклятый кран! Нет-нет, безумие, этого не могло произойти! Ночью ты раскинула руки — что я ещё тогда подумал о них? — поверх простыни, а я, раздавив на кухне окурок, словно его пеплом собирался посыпать голову, пришёл подглядеть твои сны. А до этого была Катя, оторванная вешалка, разговор ни о чём. Ну, конечно, ты ушла под утро, я блуждал в похмельных грёзах, и немудрено, что пропустил. Но давай же, возвращайся: из магазина, от парикмахера, шляпника. Видишь, мне плохо! И прости, я каюсь, каюсь, кап-кап-кап, не своди меня с ума! Довольно того, что валяюсь, как неотправленное письмо. Вернись в наше уютное гнёздышко, я брошу пить, не мучай же меня! Но вот повернулся ключ, сейчас ты войдёшь, и я рывком отброшу, одеяло, растерянность, вздор минувшего, и брошусь к тебе как прежде: «Элен!»
Она стояла в прихожей, сосредоточенно прилаживая пальто на табурет, потом тряхнула блестевшими волосами («На улице солнечно, — подумал он, — как она ухитрилась принести дождь?») и произнесла вместо приветствия: «Оторвалась вешалка». И, задвигая ногой саквояж, скороговоркой: «Лучше приезжать в ночь — а то день разбит».
Полдень, полночь… Не может быть, тебя выдает притворное спокойствие — ты всё подстроила, моё нежное чудовище, и мне хочется крикнуть: не лги, не лги! — я не психопат, ты уже побывала здесь ночью, приходила с дождём и оторванной вешалкой. Прекрати жестокий розыгрыш — меня не довести до сумасшествия, хотя я знаю — ты будешь отпираться, на нашей войне пленных не берут. Я представляю, как, торжествуя, ты позвонишь матери: «План сработал, он на грани помешательства». «Это не белая горячка! — мысленно кричу я, — все детали сходятся, как в мозаике, но одной всё же не хватает!» Однако вопль застрял внутри. Я вообразил, как невропат в пижаме, размахивая руками, объясняет жене, что хотел её убить. Я представил, с каким артистическим недоумением ты вскинешь бровь и произнесёшь тем елейно проникновенным тоном, от которого стынет кровь — его ты бережёшь специально для меня: «Ты слишком много работаешь, милый, надо отдохнуть». И уже через минуту, всё с тем же участливым выражением: «Как насчёт психиатра?» Нет, Элен, тебе не одержать победы, ты не будешь торжествовать, уж лучше безумие!
Медленно, словно крадучись, она прошла на кухню, поправляя на ходу наглухо задрапированное платье, и, равнодушно скользнув по смятым окуркам, зелёной бутылке, пускающей «зайчика», остановилась на чёрном, сохнувшем на столе пятне: «С каких это пор, дорогой, ты пьёшь кофе из двух чашек?»
В поезде
Ехали уже сутки — пили чай, играли в карты.
— Вон огоньки мелькают, — наморщился пассажир, похожий на цыгана. — Верно, и там люди чешут языками, вроде нас. Как думаете?
— Ни черта не чешут, — усмехнулся другой, — телевизор смотрят.
Рыжие волосы у него забивала седина.
— Едкий вы народец, журналисты! — деланно расхохотался чернявый. — А мы, военные, сентиментальны…
— Профессия обязывает?
— Опять вы! Нет, серьёзно, я люблю в дороге душу отвести. С кем ещё откровенничать, как ни с попутчиком? — Он равнодушно скользнул взглядом по залитым луной полянам. — Вот говорят: закон жизни, а, по-моему, её река несёт нас в лодках без вёсел, кружит, ломает…
— Писать пробовали? — сощурился рыжий.
— Зря издеваетесь, — глаза военного превратись в бритвы. — У меня опыт богатый, и смерть повидал… Хотите историю?
— Из личной жизни?
— Не всё ли равно? А история забавная.
Военный облизал губы, уперев подбородок в ладонь, так что лицо стало похоже на печёное яблоко.
— Жил-был врач. Работал в провинциальной больнице, лечил скарлатины, выводил глистов, ставил банки… А сам зеленел от тоски, переверни меня кулак! Платили ему гроши, а понукали, как савраску…
Чернявый упёр взгляд в стенку.
— Но дело даже не в деньгах… Э, да не спите, разбойник, имейте совесть!
Рыжий рассеянно кивнул.
— Гадкий утёнок был наш доктор. Обижали его, травили, кому не лень. А дома жена пилила. Женился он рано и бестолково, а жёны — пушки заряжёны! — Он рассыпался коротким смехом. — Взял красивую, с норовом, и души в ней не чаял, знаете, как в юности постель привораживает? Собачку завела — он и собачку выгуливал, кофе по утрам подавал, на работу опаздывает — а варит. В сиреневом фартуке, переверни меня кулак! А она возьми и закрути роман с заезжим репортёришкой, бумажной душой, не примите на свой счёт. И не по страсти, а так, от скуки… Я закурю?
Щёлкнула зажигалка, дым полез к потолку.
— Кажется, ещё городишко пролетели, — сверкнул залысинами военный, нагнувшись к ботинку. — Я не слишком затягиваю свою историю?
— Свою? — эхом повторил рыжий. — А куда спешить? Ночь длинна…
— Это верно, — выпрямился военный с красным лицом. — Спешат только в могилу. А врач поспешил. По городку поползли сплетни, доброхоты раскрыли глаза. Мир и раньше был гадок, а тут — прямо ад! Начались выяснения, жена на своём стоит, упрекает. Лжёт, изворачивается… Ругались часа два! Женщине самой природой отказано в раскаянии. Так бы и заглохло, заросло рубцом на сердце — врач бы стал вечерами таскаться по частным больным и потихоньку спиваться. Ан нет, нервы сдали, взял да и пырнул благоверную кухонным ножом.
Поезд внезапно затормозил, стало слышно, как жужжит муха.
— Встречный… — стряхнул пепел военный. — А врач застыл, как вкопанный, кровь хлещет, а он не чувствует ни ужаса, ни сладости отмщения — ничего не чувствует. Толстой хорошо это в «Крейцеровой сонате» описывает. С детства привык читать, у отца — огромная библиотека… Эх, кабы знать, что лгут книги — сжёг бы!
Чернявый глубоко затянулся. Отсчитывая рельсы, снова застучали колёса.
— Так и зарезал жену, как курицу, вульгарно, безо всякой там достоевщины и психоанализа, поплёлся к раковине смывать кровь. Себя, правда, тоже по горлу полоснул, но испугался — неглубоко. А у репортёришки командировка закончилась. Судьба благосклонна к шкодливым котам, замечали?
Тяжёлым обручем висела луна, в низинах густел туман.
— Любовь, значит, не допускаете, — глухо спросил рыжий.
— Тут до вас батюшка ехал, — пропустил его слова мимо военный, — чай дул стаканами, а чуть что — священная цитата. Так мы заспорили. Мёртвым, говорю, лучше: им не надо ловчить, лицемерить. А в чём наша вина? Что не хотим быть раздавленными? Что изо всех сил цепляемся за последний день? Одна гадина жрёт другую, потому что так устроена. Смерть избавляет от муки — против воли быть хищником… Как же он взвился! Будто исчезла ряса, а под ней — оскорблённый обыватель. Да как же можно, говорит, видеть в людях зверей? Уж лучше обманываться, сдохнешь от вашей мизантропии! А я ему: и так, и так сдохнешь, верещим сороками на заборе, а мальчишка-то уже целит камнем.
Чернявый засопел, брови сомкнулись, как у гнома.
— А врач? — сдавленным голосом спросил попутчик.
Он сидел с белым, как мел, лицом, и вдруг закашлялся. Плеснув в блюдце чай, отпил мелкими глотками.
— Врач-то? А что ему оставалось? Спутался с подонками, раздобыл фальшивый паспорт. И пошло-поехало. Это чепуха, что уголовникам убить, как перекреститься. Убийц даже в тюрьмах сторонятся. А «врач» гремел в известных кругах. И за прошлое рассчитался, и денег стало, как у меня…
Военный дёрнул молнию на саквояже. Показались туго перевязанные пачки, фото, приколотое булавкой. Он захлопнул сумку.
— А не измени ему жена? Так бы и ходил с протёртыми штанами, переверни меня кулак! Так кто же нами правит? Случай? Бог? Э, да вы уже носом клюёте…