Владимир Личутин - Миледи Ротман
— А при чем тут потеха? — Змеею выскользнула из кокона тонкая гибкая рука с прозрачными, но хваткими перстами, на концах которых, как кровь, алели капельки лака, попыталась ухватить упругое волосатое бедро Ротмана — и, на свою беду, промахнулась.
— Потеха — от слова «пот». Наработаешься, наломаешься за день, десяток потов сгонишь в трудах праведных, а уж ввечеру и скажется, какой ты работник и готов ли к суровой жизни. Придет время и в постели утешать, тешиться, обтесывать друг друга.
Ротман молол, не задумываясь, только чтобы угнать порчельника, который затаился где-то возле и готов был вонзить в молодую семью начальную дрязгу. Он отвернулся к картонному ящику, служившему ему одежным шкафом. Нашел свежую сорочку, сунул кипятильник в кувшин, чудом пришедший в избу из неолита; лишь носик был едва приоткушен язычником да местами облизана тусклая облива.
— Ты поэт, городишь черт-те что, а я простая женщина, я двух слов связать не могу. Я лишь пальцами на фортепьяне могу нашептать тебе, если сердце у тебя не чугунное.
— Не упрекай, радость моя. Мне и самому не хочется на пир. Опять гульба, вино, час за день покажется. Сечас бы печурку затопить — да и в люльку. Отгадай: шерсть на шерсть, тело на тело, будет великое дело…
— Не скажу…
— Ты не подумай на худое…
— Не хочу думать…
— Тогда представь, что ты — скрипка, а я — смычок…
Миледи не отозвалась, откинулась обидчиво на сголовьице, плотно сомкнула веки; что-то темное, мохнатое приступило из груди, и надо было с непрошеным гостем бороться. И прямо из недавнего сна, вживе, вдруг явилась большая рыжая собака и раззявила жаркую пасть; с отвисшего багрового языка стекала жидкая, как сыворотка, пена. Миледи вздрогнула, торопливо открыла глаза, чтобы оборвать видение. Ротман уловил тревогу жены, склонился, поцеловал в висок: и это теплое душевное прикосновение сразу стерло мгновенную неприязнь. Миледи поймала ладонь мужа, потерлась щекою, как ласковая горностайка.
— Не кисни… Представь, что ты — скрипка, а я — смычок.
Ротман прислонился грудью к губам женщины. В изобке было сыро и стыло, а от его разогретого тела навевало духовитым паром здорового мужика. Миледи слегка прикусила грудь, и Ротман отпрянул.
— Не простынь. На чердаке холоднее, чем на улице, — заботливо сказала Миледи. — Не дразнись, а одевайся. — И, оглядывая широкую смуглую спину Ротмана, добавила: — Ты не смычок, Ваня, ты большая добрая собака…
— Я же тебе про собачку, про болонку. Дарю тебе собачку, велю ее кормить… — ну, и далее по тексту…
— Не мерзни, одевайся, а я тебе сон расскажу, — решилась наконец Миледи. — Увидела я, значит, собаку. Смотрю, а она все больше и больше, потом с кита, и в пасть ее можно целиком залезть. И вдруг она встает на задние лапы и обнимает меня мягко так и ласково, но уже не как собака, а как человек. И знаешь, Ваня, я поняла, что это и не собака вовсе, а некто, кто хочет завладеть моею душой и телом… И вдруг я оказалась в черном ящике. Уж как там, не знаю, но знаю, что я в ящике, у ящика четыре ноги, и он, этот ящик, быстро мчит куда-то. Я ничего не вижу, и собака куда-то делась, но есть ящик, в котором я сижу, и он движется куда-то, и, значит, я снова не одна. А может, собака превратилась в ящик?.. И вдруг я очутилась на высоченной горе, так высоко, аж дух захватывает, и подо мною весь мир, цветной, переливающийся, как бы уконопаченный в прозрачную фольгу: города вижу, деревни, реки, озера, леса. Смотрю во все глаза и понимаю, что никогда мне с этой горы не спуститься, я на веки вечные одна тут. Да… но чувствую сердцем, хотя никого не вижу, что и не одна я, не знаю, кто возле, но кто-то есть. Я не хочу его знать, не хочу слышать его обволакивающих слов, стараюсь приблизиться к обрыву, и вдруг ноги мои поскользнулись, и я полетела вниз. Ну все, думаю, пришла за мной смерть. Но в последний миг меня схватили за шиворот, и я полетела по небу, вроде бы одна. И вот вижу родную землю, сейчас, думаю, будет наша река, и действительно вижу реку, и сквозь воду просвечивает девичье лицо с зелеными глазами. Вроде бы мое лицо просвечивает, но я же лечу по небу. И в то же время мое лицо из воды… Сон-то цветной, все так красиво, краски ясные, чистые, как в начале июня после дождичка. Лечу, значит, и думаю: Господи, как прекрасно лететь, как все это чудно и красиво, — и я уже благодарна тому, кто поднял меня в небеса, и уже готова отдать себя на заклание…
Миледи замолкла, лицо ее побледнело, заострилось, и волосы занялись жарким пламенем.
— У тебя тонкая душа. Тебе бы стихи писать, — размягченно сказал Ротман. У него вдруг защипало в глазах, он порывисто склонился над женою, отыскал под одеялом ладонь, теплую, отмякшую, влажную, и поцеловал, баюкая в своей горсти. — Собирайся, родная моя. Три минуты на сборы. Алики умирают, пожалей аликов, на них наше государство стоит. Как подумаешь, что народ пить бросит, аж сразу страшно станет… Со-би-райсь, ать-два! Жду драй минутен, — крикнул Ротман и, гулко шлепая босыми пятками, побежал с чердака. Слышно было, как под его стопами заговорила, пристанывая, лестница и старчески закряхтел старинный дом.
Ротман украдчиво выглянул в дверцу подклети и, обнаружив, что свистуны, эти распьянцовские лихие души, не вьются подле избы, не бьют отчаянно крыльями, моля о пощаде, выскочил на заулок, упал навзничь в сугроб и стал валяться в пуховой постели, словно конь по росной траве, всхрапывая и рыгоча. Он вернулся в свою хижу будто обваренный кипятком, в его лице было что-то не от мира сего: про таких говорят — де, с луны свалился. Может, тугая смолевая щетина проклюнулась за ночь, но Миледи повиделось, что синие обычно скулы и крутые, как яблоки, щеки вдруг обуглились, как головешки, а глаза стали серебристыми и прозрачными до самого донышка, где постоянно жила тревожная печаль.
— Как жаль, что никого из твоих родных нет нынче с нами, — искренне вздохнула Миледи. Высунув язык перед осколком зеркала, она бережно сурьмила стрельчатые бровки; на коленях лежал пенальчик с тушами, и она зачарованно рисовала себе новое лицо, вылепливая чужую маску.
Ротман не отозвался, утюжил себя полотенцем, чугунно перебирал ступнями, будто в бронзовой ступе перетирал пестом волшебные снадобья. Ему казалось, что он уже распрощался с прошлым, но вот жена против своей воли, незлобиво царапнула душу.
— Мама бы твоя сейчас радовалась. Сын ученый, два института, жена-красавица… А все остальное — наживное, правда, Ваня?
Миледи воскликнула жалобно, почуяв в своих словах что-то неладное. И за этот детский испуг Ротман сразу простил жену.
Деревни Жуковой нет,
И мать на погосте.
Успела, родная, истлеть,
В землицу упрятала кости…
Не будет родимая в гости,
Хоть лопну я, грешный, от злости.
Я думал: мне век сиротеть,
Как перст, на юру коченеть,
Не зная душевной отрады…
И Бог посылает награду.
— Стихи Некрасова? — спросила Миледи, поправляя сползающее с плеч рыжее солдатское одеяло.
— Почему Некрасова? Мои… Знаешь, удивительно, непредсказуемо отзывается в нас природа. Вот повалялся в сугробе, как конь, и будто духопроводы внутри открылись, и вся гарь сердечная прочь, и все запруды и тромбы из сосудов долой, и сразу в жар бросило от пяток до темени, а в голове чудная свежесть, будто прокачали меня кислородом. Пьян без вина и весел без юмора. И все мертвые клетки я вот так, долой, этаким макаром. — И Ротман стал соскребать яростно с груди и плеч ковшом ладони невидимую накипь и пену, муть и слизь и энергически стряхивать на пол. — Снег кровь полирует, дает ей особый градус теплоты и степень вязкости. И не чудо ли, Миля? Вот пока по лестнице подымался, и стих сочинил. И не плохой. Другой раз и ночь прокоптишь у стола — и ни строчки, суховей, пустыня в голове. А тут — как Господом с Небес насылается на тебя весть, и не увернуться от подарка…
— А что это за награду тебе Господь послал? — слукавила Миледи: ей хотелось подтверждения своим чувствам. Ведь всякая женщина любит ушами; хлебом ее не корми, но пощекочи слух сладкими, как патока, словами, хотя бы и на деле цена им ломаный грош.
— Тебя, радость моя… Я сильный! Да, я очень сильный и упрямый и ничего не боюсь. Но от черных мыслей, увы, не поставишь стены. Вот все мучит меня, мучит и терзает! — вдруг признался Иван, внезапно охрипнув. — Я умру, и род наш кончится. Понимаешь? Вас, Левушкиных, много, вы насеялись. Но наша-то ветвь, наш род навсегда пресечется, будто и не были. Ты должна подарить мне сына, должна. Понимаешь?
— Ваня, давай у нас жить…
— Никогда… В примаки, в заугольники не пойду.
— Но здесь-то нам как быть, Ваня? Какие дети? Смеешься надо мною? — Миледи с пробудившейся тоскою оглядела затрапезное бобылье хозяйство с коробьями и картонками, с остывшим крохотным камельком, с корытом (или гробом), набитым шкурами, где предстояло коротать ночи и строить детей, — и сразу вся попритухла, поприжухла, в зазывистом лице все разладилось, словно бы осердились друг на дружку и глаза, и губы, и пригорблый великоватый нос, и поблекший ворох волос, который еще намедни величался коруною и был принакрыт прозрачной фатою.