Эрленд Лу - Допплер
— Пожалуй, мы пойдем, не будем мешать, — говорю я минут через пять.
— Ты серьезно? — спрашивает Дюссельдорф с явным облегчением.
— Да. Я вижу, работа тебя не отпускает, — говорю я.
— Как ни смешно, но ты угадал, — говорит Дюссельдорф, — Так и есть. Это все лицо отца. Мне кажется, я что-то такое нащупал. Осталось чуть-чуть. Мне удалось добиться улыбки. Теперь на очереди глаза.
Мы вдвоем подходим к столу со штативом, на котором, как и в прошлый раз, укреплена маленькая фигурка солдата. Рядом лежит фотография отца, и видно, что Дюссельдорф не хвастает, когда говорит, что нащупал что-то. Между фигуркой и человеком на снимке пугающее сходство.
— У меня нет слов, — говорю я.
— Сам видишь, — отвечает Дюссельдорф. — Извини, что так получилось с ужином. Давайте попробуем еще раз на Новый год.
— Ничего страшного, — говорю я. — Будут и другие рождественские вечера.
— Надо надеяться, — отзывается Дюссельдорф.
На прощание я получаю морошку, по-прежнему скорее замороженную, чем отлипшую. Дюссельдорф настолько возвращается в действительность, что даже перевязывает контейнер с ягодами красной лентой, придавая ему сходство с настоящим подарком.
— Спасибо тебе, — говорю я. — И счастливого Рождества.
— И тебе, — отвечает Дюссельдорф.
Когда мы приходим в палатку, выясняется, что заходил Железный Рогер с подарком. Он оставил записку с благодарностями за проигрыватель и диски. Дети очень радовались, пишет он. В свертке я нахожу отмычку. Я несколько раз сглатываю, чтоб исчез комок в горле. Вот это я понимаю, настоящий друг. Остаток вечера мы угощаемся полуоттаявшими ягодами. Бонго засыпает рано, а я долго сижу у костра и думаю, что Дюссельдорф подал всем нам пример, как надо чтить отцов. Я тоже должен увековечить память моего отца. Пусть я его и не знал. Вернее, наоборот — раз я не знал. Он прожил жизнь,уединившись в своем мирке. Как живу и я. Но он был на земле. И я есть.
Если я не увековечу память отца, этого не сделает никто. Я должен воздвигнуть тотемный столб в его честь. Золотая мысль! Вот оно — единственное все же стоящее дело в жизни, сразу понимаю я. Сделать тотем своими руками и поставить здесь, в лесу. Засыпая, я мысленно рисую себе, как мой столб будет выглядеть.
Рождественскую неделю мы проводим в основном под крышей. На улице холодно и промозгло, а снега так и нет. Я по большей части сижу у костра и мастерю предметы, которые лет сто или даже пятьдесят назад я смог бы продать летом в городе на ярмарке, но теперь их круглый год легко купить в «ИКЕА» за каких-нибудь десять крон. Массовое производство выбило почву из-под товарообмена. Кустарей вроде меня оно выставило и вовсе посмешищами. Съело с потрохами. Но я не сдаюсь. Тружусь себе и тружусь. Иногда прерываюсь, чтобы научить Бонго простейшим словам, но он необучаем, в конце концов признаю я. Пару гласных звуков, если не придираться к различиям между ними, он еще может воспроизвести, но насчет согласных надежды нет. Бонго, тебе предстоит пройти долгий путь, говорю я. Так и знай. Но я пройду его вместе с тобой. Не сомневайся. Я пройду его вместе с тобой.
Каким мы оставили Дюссельдорфа на Рождество, таким и нашли на Новый год.
С той разницей, что теперь он сам это заметил и заранее выставил на крыльцо бутылку водки с красным бантом на горлышке.
Осталось совсем немного, написал он на визитке Союза художников — специалистов по ртам, ушам и носам. С Новым годом! Поняв намек, я не стал стучать в дверь, забрал бутылку, вернулся в палатку и напился в зюзю, а теперь вот вышел пописать, стою на своем обычном месте, смотрю на Осло и думаю, что в новом году у меня две задачи: создать памятник отцу и по возможности ничего больше не делать. Я подниму искусство ничегонеделанья на недосягаемую высоту. А к цивилизации не вернусь, фигушки. И раз уж я оказался в этом месте, то начинаю кричать. От имени короля и премьер-министра в одном лице я обращаюсь к народу. Дорогие, ору я, соотечественники, не люблю я вас. Возьмите себя в руки наконец. Разуйте глаза и перестаньте уже быть такими чертовски правильными. Правые консерваторы, отделайтесь от своих проклятых собак, сотрите с лиц свои отвратительные самодовольные улыбочки и обменивайтесь, чтоб вам пусто было, товарами. И пересядьте на велосипеды. Только если все мы будем ездить на велосипедах и вести натуральное хозяйство, у нас появится шанс, что все это не гикнется. Как могут шум ветра и цветы на лугу принадлежать какому-то одному человеку? А Телепузики пусть сгорят в аду, черт, я сбился, я слишком пьян и теряю нить своей новогодней речи, но ты, Лёвеншёльд, кричу я, обязан вернуть лес народу, тоже мне — хозяин, лесом не должен владеть никто, а ты, папа, продолжаю я, ты умер, а я почти не знал тебя, а теперь остался один, но никого к себе не подпускаю, потому что я такой же дурак, как остальные, и никто меня не знает, и, боюсь, никто и не узнает, сколько я ни проживу, и тут я сдаюсь и кричу только «дьявол, дьявол», пока не начинаю сипеть.
Бедняга Бонго не узнает меня. Какая вопиющая безответственность — так надраться на глазах у малыша. Ведь я ему вместо мамы, а какой пример подаю? Ужас. Но до чего здорово поорать! И я продолжаю пить, вопить, буянить, а сам думаю, что для Бонго я сейчас, наверно, будто нарастающий шум. Вынести меня в таком состоянии десять минут еще как-то можно, двадцать — уже перебор, это сложнее не в два, а в двадцать два раза, а про тридцать минут и подумать страшно. То же мучение и с децибелами. А теперь вот со мной на пороге нового года. Еще одного года правильности и враждебности, веры, надежды и любви в мире.
Но превыше всего — лес.
ЯНВАРЬ
О январе сказать в общем-то нечего.
Темно, холодно, я жгу костер как заведенный, чтобы удержать тепло.
В начавшемся году я первым практически делом продлеваю молочный договор. Запаковываю увесистый отрубок мяса и оставляю его в том месте, где обычно беру молоко. Оно составляет во многих смыслах фундамент, благодаря которому нелепая конструкция по имени Допплер еще держится. Без молока он, я то есть, ноль, как говорится, без палочки. Но теперь настанут молочные времена. А пока есть обезжиренное молоко, есть и надежда,
Едва проходят праздники, как выпадает много снега, что уменьшает мое недовольство жизнью до небывало низкого уровня. Я забираю свои лыжи из гаража и дни напролет прочесываю на них лес, высматривая, из чего бы сделать тотемный столб. Бонго топает следом, снег ему нравится, несмотря на то что он в нем вязнет.
В одну, можно сказать, прекрасную ночь ломается почти четырехметровый шест, подпиравший крышу. Едва мы улеглись, повалил густой, плотный снег, на улице ноль градусов, палатка на такое, понятно, не рассчитана. Мы с Бонго просыпаемся оттого, что нас облепляет тяжелый брезент, и я долго ползаю в темноте, прежде чем мне удается выбраться. Потом я стряхиваю снег с полотнища, срубаю в перелеске другой шест и заново растягиваю палатку. Отойдя от шока, мы запаливаем костер и сидим себе, болтаем, пока, выговорившись и успокоившись, оба не засыпаем.
Убив на поиски не один день, я нахожу-таки подходящее дерево для тотемного столба. Но нахожу далеко от лагеря. Я срубаю эту махину и десять дней, используя Бонго как тяглового лося, волоку ее до моей палатки. Бонго, бедняга, совсем выбился из сил. Исхудал, потерял несколько килограммов, и по ночам я тихо вылезаю из палатки, встаю на лыжи, спускаюсь вниз и во дворах Маридалена набиваю рюкзак сеном для Бонго. Он ест как прорва. Если считать по-лосиному, ему чуть больше десяти лет, думаю я. Возраст упрямства и пробуждения чувственности, поэтому я часто вызываю его на долгие беседы. Несколько раз они кончались тем, что Бонго в ярости убегал из палатки, но, к счастью, каждый раз возвращался.
В один из рейдов в Маридален я прихватываю на чьем-то дворе пару добротных топоров. Говоря начистоту, один у меня есть, но эти почти совсем новенькие. Солидный инструмент фирмы «Fiskars». Насколько я понимаю, специально для плотничных работ. Один большой, один маленький, невезучий хозяин наверняка получил их на Рождество. Но так уж устроена жизнь. Кто-то дает, кто-то берет. Тем более я же не исключаю, что верну их хозяину, когда вытешу колонну.
В последний день января меня вдруг огорошивает мысль, что вот уже больше месяца как я не перемолвился с человеком ни словечком. И чудесно. Мало ли чего я мог бы наговорить окружающим, а так обошлось. Я — ходячее доказательство тому, что говорить нам в сущности нечего. Так что я собой горд. Это хорошее начало года.
ФЕВРАЛЬ
Весь день я мурлыкаю неизвестно откуда всплывшую песенку. У меня чудесное настроение, я бодро стесываю топором кору с моего тотемного столба. Куски коры разлетаются по всей опушке, где я хлопочу вокруг обдираемого ствола, напевая и насвистывая. Ближе к вечеру в памяти воскресают отрывочные строки из припева, я не задумываясь подхватываю и их тоже, долго пою, пока меня вдруг не прошибает холодный пот от страшного прозрения, что я весь день распеваю песенку из мультика «Бананы в пижамах». Даже лесное затворничсство не уберегло меня от ядовитых стрел детской поп-культуры. Это болезнь, и передается она через слух. Самого непродолжительного соприкосновения с песенной заразой достаточно, чтобы ее вирус безжалостно поразил мозг. Там он месяцами дремлет, человек как ни в чем не бывало наслаждается жизнью, не подозревая о грозящей опасности, и вдруг нежданно-негаданно вирус просыпается и коварно переходит в атаку. Остаток вечера я провожу в беспощадной борьбе с бананами и пижамами. Я из последних сил отгоняю от себя песенку, но она всеми правдами и неправдами находит дорогу назад. Стоит мне на секунду отвлечься от мысли, что петь песенку нельзя, и на тебе — уже бормочу ее. Одержимость в чистом виде. Все вместе вызывает в памяти фильм, виденный тысячу лет назад, где собственная рука героя исполнилась зла и вознамерилась его убить. В конце концов он отрезал ее электропилой. Держа руку-злоумышленницу лояльной рукой и дергая веревку стартера зубами. Как иначе призовешь к порядку собственную руку? Долой ее!