Иэн Макьюэн - Утешение странников
Таким образом, с минимальными вариациями, и устоялся распорядок на ближайшие три дня. Они смотрели через канал на большой собор, они время от времени упоминали название ресторана, который дома рекомендовали им друзья, в полуденном пекле им приходила на память тенистая прохлада некой маленькой улочки, проложенной вдоль заброшенного канала, но сколько-нибудь серьезных попыток выбраться из гостиницы они не предпринимали. На второй день, ближе к вечеру, они даже оделись для вылазки в город, но тут же рухнули обратно на кровать, стягивая друг с друга одежду и хохоча над тем, насколько они все-таки безнадежны. Они до поздней ночи засиживались на балконе с несколькими бутылками вина, в свете неоновой вывески, которая заглушала свет звезд, и снова говорили о детстве, время от времени выкапывая в памяти то, чего раньше не помнили, формулируя на ходу теории о прошлом и о памяти как таковой; каждый давал другому волю говорить хоть целый час — не перебивая. Это был праздник, посвященный взаимопониманию и тому факту, что, несмотря на столь долгое знакомство, они по-прежнему в состоянии вызвать друг в друге такую страсть. Они поздравляли друг друга. Они удивлялись этой страсти и описывали ее; сейчас она значила больше, чем семь лет тому назад. Они вспоминали всех своих друзей, женатые и неженатые пары; подобной полнотой любовного чувства похвастаться не мог никто. Они не обсуждали своей ночевки у Роберта и Кэролайн. Если об этом вообще заходила речь, то разве что вскользь: «Когда мы шли от Роберта, я подумал…» или «Я смотрела на звезды с того балкона…»
Потом они начали говорить об оргазмах и о том, испытывают ли мужчины и женщины одни и те же ощущения — или же совершенно различные; совершенно различные, согласились они, но не является ли это различие культурно обусловленным? Колин сказал, что он довольно долго завидовал женским оргазмам и что ему случалось испытывать ноющее ощущение пустоты, похожее на желание, где-то между мошонкой и анусом; ему казалось, что это хотя бы отчасти может быть похоже на женское желание. Мэри описала, а потом оба они осмеяли один эксперимент, о котором она прочитала в газете и целью которого было ответить на этот самый вопрос: испытывают ли мужчины и женщины одно и то же. Добровольцам, мужчинам и женщинам, выдали список из двухсот фраз, прилагательных и наречий, и попросили выделить десять пунктов, которые в наибольшей степени подошли бы для того, чтобы описать испытанные каждым из них оргазмы. Второй группе предложили взглянуть на результаты и определить пол каждого из добровольцев, а поскольку правильных ответов было примерно столько же, сколько неправильных, был сделан вывод, что мужчины и женщины испытывают одинаковые ощущения. Логичнейшим образом они перекинулись на политические аспекты полового вопроса и стали говорить, уже в который раз, о патриархате, который, по словам Мэри, представляет собой наиболее действенный и всеобщий организационный принцип, формирующий как социальные институты, так и отдельные человеческие судьбы. Колин ответил на это своим обычным тезисом о том, что классовое господство — вещь куда более фундаментальная. Мэри покачала головой, но даже и спор этот велся ради того, чтобы найти общую почву.
Они вернулись к родителям; к тому, какие черты каждый из них унаследовал от отца и от матери: какое воздействие взаимоотношения между отцом и матерью оказали на их дальнейшую жизнь и на их нынешние отношения. Они так часто употребляли слово «отношения», что оно окончательно им надоело. Они согласились, что разумной альтернативы ему все-таки нет. Мэри говорила о себе как о родителе, Колин говорил о себе как о псевдородителе для детей Мэри; все догадки, все страхи и воспоминания выстраивались так, чтобы подтверждать теории о своем собственном характере или о характере другого — так, словно, возродившись через неожиданно вспыхнувшую страсть, они теперь должны были заново изобретать самих себя, давать себе имена, как дают имя новорожденному ребенку или новому персонажу, внезапно появившемуся на страницах романа. Время от времени они возвращались к проблеме старения; внезапного (или все-таки постепенного?) осознания того, что они уже не самые молодые взрослые люди из всех, кого они знают, что тела их отяжелели, перестали быть теми саморегулирующимися механизмами, на которые можно вовсе не обращать внимания, что отныне за ними нужно будет внимательно наблюдать и сознательно поддерживать в нужной форме. Они согласились, что, пусть даже эта идиллия их и омолодила, обманываться не стоит; они согласились, что становятся старше и когда-нибудь умрут, и эти зрелые мысли, как им казалось, сообщают их страсти дополнительную глубину.
По большому счету именно чувство согласия позволило им так долго и терпеливо бродить от темы к теме, так что в четыре часа утра они все еще сидели на балконе, переговариваясь вполголоса, среди разложенных на полу под ногами полиэтиленового пакета с марихуаной, упаковок «Ризлы»[1] и пустых винных бутылок; и это согласие было не только и не столько следствием их нынешнего состояния. Прежде в их разговорах на важные темы (а такие с годами, естественно, случались все реже и реже) соблюдалась негласная договоренность, заключавшаяся в том, что предмет разговора лучше всего поддается анализу, если встать на противоположную точку зрения, даже если сам ты и не в состоянии в полной мере с ней согласиться; факт противоречия был куда важнее самой продуманной и аргументированной позиции. Идея, если это была идея, а не привычное состояние души, состояла в том, что противоборствующие стороны, опасаясь контраргументов, будут вести дискуссию куда осмотрительнее и скрупулезнее, как ученые, предлагающие коллегам инновацию. В результате, по крайней мере в случае с Колином и Мэри, заданная тема не столько исследовалась, сколько множилась в оговорках и повторах, растекалась по бесчисленным, не имеющим отношения к делу, но тщательно проговоренным деталям и постепенно начинала вызывать раздражение. И вот теперь взаимная готовность поддержать друг друга словно освободила их, и они носились, как дети по лужам, от темы к теме.
Но, несмотря на все эти дискуссии, на тщательный анализ всего на свете, вплоть до самого механизма дискуссии, они так и не смогли выйти на причину происшедших с ними перемен. Их разговоры по сути своей были таким же элементом праздника, как занятия сексом; и в том и в другом случае они не пытались выйти за пределы настоящего момента. Они цеплялись друг за друга, как в сексе, так и в разговоре. Пока они стояли в душе, родилась шутка: а что, если они скуют себя друг с другом наручниками и выбросят ключ. Сама эта мысль тут же их возбудила. Не тратя времени на полотенца или на то, чтобы выключить воду, они помчались обратно в постель, чтобы изучить ее как следует. Теперь им нравилось во время секса шептать друг другу на ухо истории, которые рождались из ниоткуда, из темноты, истории, которые перетекали в стоны и всхлипы полной самоотдачи, которые вырывали из уст зачарованного слушателя согласие на пожизненное порабощение и унижение. Мэри шептала Колину о том, как она собирается нанять хирурга, чтобы тот ампутировал ему руки и ноги. Она будет держать его в специальной комнате у себя дома и использовать исключительно для секса, а иногда одалживать его подругам. Колин изобрел для Мэри большую замысловатую машину, сделанную из стали, выкрашенную в ярко-красный цвет, на электрической тяге; там были поршни и рычаги, датчики и ременные передачи, и, если ее включить, она будет издавать низкий гудящий звук — и Колин принялся гудеть Мэри в ухо. Как только Мэри привяжут к этой машине, присоединят трубки, через которые будут поступать питательные вещества и удаляться шлаки, машина начнет ебать ее, не часами или неделями, а целые годы напролет, еще и еще, всю оставшуюся жизнь, пока она не умрет, и даже после этого, покуда Колин, или его правопреемник, не выключит ток.
Потом, после того как они приняли душ, надушились, налили себе по стаканчику и сели на балконе, глядя сквозь горшки с геранью на фланирующих внизу по улице туристов, эти рассказанные шепотом истории стали казаться им безвкусными, глупыми, и они даже не стали к ним возвращаться.
Теплыми ночами, на узкой односпальной кровати, их привычное объятие выглядело так: Мэри обнимала Колина руками за шею, а Колин ее — за талию, и ноги при этом переплетались. В лечение дня, даже если на какое-то время все темы для разговора и всяческие желания истощались, они держались рядышком, порою задыхаясь от тепла чужого тела, но не будучи в силах оторваться хотя бы на миг: словно боялись, что одиночество, закравшаяся в голову сторонняя мысль, разрушит все то, что у них есть — на двоих.
И страх этот не был беспричинным. Утром четвертого по счету дня Мэри проснулась раньше Колина и потихоньку выбралась из постели. Она наскоро вымылась и оделась, и двигалась она не то чтобы украдкой, но все-таки достаточно осторожно; когда она взялась за ручку входной двери, движение было сосредоточенным и плавным, в противоположность обычному, быстрому и автоматическому повороту запястья. Снаружи было прохладнее, чем обычно в половине одиннадцатого, и воздух был чист необычайно; казалось, солнце старается вылепить каждый предмет в мельчайших деталях да еще и подчеркнуть их непроницаемо-черными тенями. Мэри перешла через дорогу к понтону и заняла столик в самой дальней его части, поближе к воде, на самом солнышке. Но даже на солнце ей, с голыми руками, было совсем не жарко; надев темные очки и пробежавшись взглядом по-над столиками в поисках официанта, она ощутила легкий озноб. В кафе она была единственным посетителем; может быть, первым за сегодняшнее утро., Из занавешенной двери на другой стороне улицы вышел официант и дал ей понять, что он ее видит. Потом он пропал из виду и появился чуть позже, с подносом, на котором стояла большая дымящаяся кружка. Поставив ее на стол, он дал понять, что это за счет заведения, и, хотя Мэри предпочла бы кофе, она с благодарностью приняла кружку горячего шоколада. Официант улыбнулся и проворно крутанулся на каблуках. Мэри развернула стул так, чтобы можно было видеть балкон и закрытые ставнями окна их номера. Почти у самых ее ног вода сонно плескалась о резиновые покрышки, которыми понтон был обвешан по краю для защиты от швартующихся здесь железных барж.