Леонид Гартунг - Повести и рассказы
А Юрку я просил пояснить свои слова. Если я оказался негодным к строевой службе, то это вовсе не значит, что можно мне этим колоть глаза. Может, и лишнее кое-что написал, но тогда было такое состояние, других слов не нашлось.
И еще третье письмо стал писать — много хотелось сказать Шурочке, но не написал. Вернее, написал, а потом все порвал. Если б поговорить с глазу на глаз, а писать не получается — то слишком нежно, то чересчур холодно. В общем — чушь…
5
— Алеша, — гнусавил старик, — будь настолько добрый, проводи меня до магазина…
Я брал Захара Захаровича под руку, и мы шли за хлебом. Ему, слепому, хлеб отпускали вне очереди, а заодно и мне. И вообще у нас со стариком сложились уважительные отношения, и часто по нашей фанерной перегородке шуршали руки слепого, отыскивающие дверь.
— Алеша, у тебя не найдется щепотка табаку? Аграфена, язви ее, не покупает. Говорит, ни к чему баловство.
Но потом отношения со стариком начали портиться: и за хлебом перестали ходить, и за табаком он приходил реже. И все из-за Аграфены Ивановны. Она беспрерывно что-нибудь брала у нас взаймы.
— Мария Александровна, — обращалась она к тете. — Дайте мне до завтра морковки.
Другой раз речь шла о соли или крупе. Но это только так говорилось — до завтра. Не была случая, чтобы она вернула, что брала. Аграфена Ивановна делала вид, что забыла о такой мелочи. Тетя Маша, стараясь говорить спокойным тоном, напоминала о долге. Аграфена Ивановна притворно сокрушалась:
— Вот ты грех какой. Совсем из головы вон. Завтра же куплю и отдам.
После этого могла пройти неделя, а старуха и не думала возвращать взятого. Я бы давно отступился, но тетя была настойчива и снова неестественно спокойным голосом напоминала. Аграфена Ивановна сердилась:
— Подумаешь, морковка задрипанная. Две копейки цена. Я б из-за нее и разговор не заводила. А об том не думаете, что живете у нас бесплатно? Думаете, мало с вами мороки?
— Это какая такая морока?
— Угол фанерой отгородили. Какой теперь у комнаты вид? Бардак натуральный, а не приличное помещение.
С тетей разговаривали мы мало. Она работала на полторы ставки и с утра до ночи пропадала в больнице, а я занимался тем, что ходил и искал работу. Бездельничать было уже невмоготу. Вместе с тем я замечал, что тетя недовольна мною. Но дело было даже не в этом. То есть не в ней, а во мне самом. Садясь за стол и протягивая руку за куском, я каждый раз вспоминал, что он заработан не мной.
Вот почему я пошел на Степановку. Теперь это часть города, внизу за Томском-I. А в то время это был совхоз на берегу Ушайки, отделенный от города двумя километрами ягодников и полей. Туда я поступил плотником, хотя до того топора в руках не держал.
Нас поставили строить новое овощехранилище, за ручьем, на холме возле молодого березняка. Теперь, через много лет, я вспоминаю то время, как самое чудесное. Более того, пожалуй, именно здесь, а не в городе, мне впервые полюбилась Сибирь.
Вокруг картофельных полей стоял желтый березняк. Лист еще держался, но все ждало первого ветра, чтобы начался листопад. Стояли ясные, теплые дни с легкими заморозками по утрам. И над всей этой земной красотой простиралось бледно-голубое небо без единого облачка. Тогда я впервые заметил, что небо здесь, в Сибири, не такое, как на родине, — трудно даже передать словами, в чем разница. Может быть, здесь небо спокойнее, менее красочное, но более высокое. Да, это так — главное, более высокое, более удаленное от человека.
Работа досталась нетрудная — я очищал от коры толстые осиновые жерди для крыши овощехранилища. Мне дали изогнутый острый струг с двумя рукоятками. Сидя верхом на жерди, я срезал мягкую кору, и в лицо мне брызгал горький осиновый сок. И, что очень немаловажно, нас три раза в день кормили. Наливали по полной миске густого картофельного супа, подправленного пережаренным луком.
Кругом, куда ни глянь, простирались картофельные поля. Никто не запрещал печь картошку в золе костра, варить в котелке, жарить на углях тонкими пластиками. Короче, можно было делать с ней что угодно, только не уносить домой.
Вокруг строящегося овощехранилища дымились костры. Дым в тихую погоду подымался прямо вверх розовыми столбами.
Кроме нас, плотников, около овощехранилища работали так называемые «процентщики» из городских. Они приходили сюда поодиночке и целыми семьями со своими кулями и ручными тележками. Многие боялись голодной зимы и старались, как могли, запастись картошкой. «Процентщики» выкапывали ее, подвозили или подносили к хранилищу, кладовщик взвешивал клубни, и они ссыпали их в закрома. Да, закрома уже были, а крышу не успели покрыть. Картошка лежала под открытым небом. На ночь ее прикрывали соломой. Одиночки уносили свои 10 % в куле, семейные увозили ее на тележке. Можно было получить заработанное и зимой. Таким выдавали квитанции.
Вот здесь я и встретил Семена Петровича Бурова. Вначале он показался мне слишком уж вежливым. В обеденный перерыв подошел к нашему костру, робко попросил разрешения испечь на углях несколько опят. С первого взгляда он мне не понравился: загорелый, высокий, сутулый, лицо с бесцветными ресницами и бровями, подбородок зарос белесой щетиной. Если бы не интеллигентские очки, его можно было бы принять за бродягу: рваные резиновые сапоги, залатанные на коленях брюки, стеганка и зимняя шапка-ушанка. Но, если присмотреться, становилось ясно, что человек этот необычный: из-за толстых продолговатых стекол в железной оправе смотрели странные глаза, которые вначале производили впечатление заспанных, словно его только что разбудили. Его голос вначале тоже раздражал. Прежде всего своей изысканной вежливостью. «И чего он из себя строит?» — подумал я тогда у костра, но, познакомившись ближе, понял, что он обладает редкой способностью быть именно собой, ни под кого не подстраиваясь, не думая о том, какое впечатление произведут его слова.
Уже через день-два меня потянуло к нему.
Трудно было определить, сколько ему лет. Он выглядел много старше своих тридцати. Прежде всего лицо: старческие морщины, голубоватые мешки под глазами, седина на висках.
Он копался в земле неторопливо, по-стариковски опустившись на колени и подымаясь только затем, чтобы высыпать картошку в мешок. Что бы он ни делал, у него всегда был несколько отсутствующий взгляд, и если ты первый обращался к нему, то на лице его появлялось недовольное выражение, как будто ты оторвал его от решения какой-то очень важной задачи. Действительно, он всегда что-то сосредоточенно обдумывал. Иногда его окликали насмешливо или сердито соседи:
— Эй, дядя! Ты уже на наш ряд залез!
— А? Что? — озирался он. — Вполне возможно. Не спорю.
Когда в обеденный перерыв он подсел к нам со своим котелком, мне захотелось узнать, что он за человек.
— Я учитель, — отвечал он. — Что преподаю? Литературу в педучилище. Не похоже, если судить по внешности? Как сказать. Сейчас мои подопечные уехали по колхозам, на уборочную, а меня не взяли. Почему? Если интересует, спросите у моего начальства. Вероятно, посчитали более слабым, чем я есть на самом деле. Так что сентябрь у меня свободный. Дышу свежим воздухом, наслаждаюсь. Сибирская осень в лучшем ее варианте.
Сентябрь стоял чудесный. Ночью я устраивался спать где-нибудь в поселке совхоза: в столярной мастерской или в пустующей школе (ребята начинали учебу с октября). Перед сном шел посидеть и покурить на берег Ушайки. Слушал, как шумит и бьется о камни невидимая в темноте вода.
Ночи две оставался со мной Буров. Усевшись на камень рядом, он рассказывал мне, что Степановку начал строить декабрист Батеньков по поручению купца Сосулина. Здесь у Батенькова стоял небольшой домик, который называли «соломенным хутором». Гавриил Степанович был единственным сибиряком среди декабристов. По непонятной прихоти Николая Первого его изолировали от остальных декабристов, и двадцать один год он томился в одиночном заключении. В течение всех этих лет тюремщики Петропавловской крепости разрешали ему читать только библию. Он прочел ее много раз на нескольких языках. В тюрьме он разучился ходить, то есть мог пройти без остановки всего десять шагов. Разучился и говорить. После смерти Николая Первого новый царь «смилостивился» и приказал сослать его в Сибирь на вечное поселение. Ранним утром он ехал в сопровождении жандарма по улицам Петербурга. Ему повстречалась молодая женщина, румяная, красивая, которая несла на коромысле воду. Батеньков, который более двух десятков лет не видел женского лица, бросился вон из санок и расцеловал ее. В Томске прожил он десять лет. Последние годы почти безвыездно жил в Степановке. Раньше здесь находилась церковь, кожевенный, винокуренный и свечной заводы, построенные под его руководством. Сейчас осталась только дача, сооруженная по его чертежам. Теперь в ней помещалась школа.