Тургрим Эгген - Hermanas
Но я видел портрет Клары, его умершей супруги. Ему не удалось меня обмануть. У меня был для него контрольный вопрос.
— А что бы вы сделали… — начал я осторожно, — если бы Хуана или Миранда пришла домой с черным парнем?
Он подался вперед, улыбнулся и прошептал:
— Убил бы обоих. — Потом он, видимо, заметил выражение моего лица, потому что улыбнулся еще раз и сказал: — Хорошо, я буду более сдержанным. Я бы его кастрировал, настолько быстро, осторожно и безболезненно, насколько возможно, а ее избил бы, да так, чтобы она еще много месяцев не смогла ходить и трясти своей блядской жопой. Думаю, я ответил на твой вопрос.
Да, он ответил на много вопросов.
7
Рауль и революция
Случайность и симметрия. Как и представления Хуаны о матери, мои воспоминания об отце складываются из каких-то полумифических рассказов и одной лживой фотографии. Лживой, но ложь на ней другая, чем на фотографии Клары.
Сначала эта фотография висела в прихожей маленькой квартирки в Сьенфуэгосе, где я жил вместе с мамой. Потом она украшала стену в еще меньшем по размеру жилище — его с натяжкой можно было назвать квартирой, просто большая комната с кухней в нише и удобствами, которые мы делили с соседями, — полученном нами после переезда в Гавану.
Фотография была сделана со вспышкой вечером на улице. На ней изображены мама и папа либо до, либо сразу после похода в кино, за год до моего рождения. В 1951 году. Я думаю, их снял фотограф, который устроился у выхода из кинотеатра в ожидании влюбленных парочек, чтобы заработать на чьем-то мимолетном счастье. Он дал им свою визитку, и кто-то пришел к фотографу и выкупил снимок — скорее всего, мама.
Понятно, что это субботний вечер, потому что они нарядно одеты. Мама в белом платье, а отец в темном костюме с широкими до комичности брюками, белой рубашке и галстуке. Она улыбается и выглядит счастливой, а вот он — нет. У папы на лице виноватая смущенная улыбка, словно его поймали за недостойным занятием. Но он обнимает маму за талию, показывая, что все-таки она — его собственность. В те времена женщины были собственностью мужчины, так меня учили. Он был высоким, мой отец. Выше, чем я. У него тоже были голубые глаза, чего не видно на фотографии, — в моем родном городе у многих такие; говорят, это наследие французских колонистов, которые появились в Сьенфуэгосе после того, как Наполеон продал Луизиану США в 1803 году. Я не унаследовал голубых глаз. Отца звали Алехандро Эскалера, и эта фамилия стала моей. А Раулем меня назвали в честь деда со стороны матери; он умер, когда мне было восемь лет.
Когда они познакомились, моя мама, Лидия Мария Домингес, работала медсестрой в госпитале Сьенфуэгоса. Алехандро занимал хорошую административную должность в экспортном отделе на цементном заводе. Почему он так и не женился на Лидии — неясно, но со временем до меня дошли слухи, что у него были и другие женщины. Кое-кто утверждал, что он был женат и его семья жила в Санкти-Спиритусе. Этим меня иногда дразнили в детстве, но мама говорила, что все это неправда и не надо обращать внимания на людскую болтовню. Я, конечно, часто гадал, не из-за этого ли на фотографии у отца такое виноватое и смущенное выражение лица и беспокойство в голубых глазах.
У меня остались смутные воспоминания об отце, и не все из них приятные. Его образ всегда представляется мне расплывчатым, нечетким. Призрак, а не человек. Насколько я помню, Алехандро всегда появлялся поздней ночью и говорил громким голосом. Это мои первые более или менее конкретные воспоминания. Мама наряжалась, ожидая его. Когда он приходил, меня выставляли из комнаты, где я спал в кровати с мамой, и отправляли на железную кровать в гостевой, где обычно спала тетя Селена, когда приезжала к нам в гости. Что-то в этой комнате меня пугало: то ли решетка на окне, выходившем на задний двор, то ли само окно, расположенное так высоко, что мне приходилось вставать на кровать, чтобы выглянуть в него. А потом я слышал громкий мужской голос. Слышал, как открывают бутылки. Я лежал и слушал, о чем они говорили, как мама просила денег, а отец все обещал и извинялся, а потом раздавались такие звуки, словно он делал ей больно. Но это, конечно, было не опасно, потому что когда я один раз зашел посмотреть, что там происходит, мама прокричала, чтобы я немедленно шел обратно в постель, а потом они оба рассмеялись.
Иногда отец приносил с собой всякие вещи. Однажды, я помню, он вошел в мою комнату так поздно, что мне уже полагалось спать. Я лежал с закрытыми глазами и долго ощущал на себе его взгляд. Перед тем как закрыть за собой дверь, он положил в ногах моей кровати деревянную игрушечную машинку. «Поздравляю с днем рождения», — прошептал он, хотя после дня моего рождения уже минуло несколько недель. Алехандро сказал Лидии: «Какой он красивый. Наверняка не мой» — и засмеялся. Я выждал еще несколько минут, прежде чем осмелился выползти из кровати и забрать машинку. В темноте она казалась черной, но на следующее утро оказалась красной.
Революция победила, когда мне было шесть лет, в мою первую школьную зиму. Мы с мамой были бедными, и, как все бедные, мы ей обрадовались. Теперь все будет по-другому. Бедность должна быть уничтожена — это задача номер один.
Папа ушел от нас сразу после el triunfo[20]. Насколько мне известно, никаких драматических расставаний у них не было, он просто перестал приходить, а мама начала его проклинать. Но когда я спрашивал, где он и чем занимается, она становилась очень серьезной и говорила, что это тайна. Алехандро выполнял секретную работу для правительства, и очень важно, чтобы мы никогда это не обсуждали. Я рисовал себе разнообразные картины — что он сражается против подстрекателей в деревнях, что его внедрили в контрреволюционные круги, что, может быть, он сидит в тюрьме в чужой стране. У нас, тех, кто был детьми в те годы, была богатая фантазия. Постепенно во мне росла гордость за отца, который занимался такими секретными делами, о которых нельзя даже говорить. Это было значительно приятнее, чем думать, что он ушел потому, что мы с мамой ему не нравились. Перед друзьями я хвастался, но осторожно. Я поклялся не разглашать тайну, к тому же не знал других подробностей, кроме тех, что сочинил сам. Научившись писать, я написал ему несколько писем с вопросами. Мама уносила их с собой и отправляла по почте, но ответа не приходило.
У меня остались отрывочные и неполные воспоминания о Сьенфуэгосе. Это был серый промышленный город с пыльными улицами. В дождливые дни они превращались в реки грязи. Город ютился вокруг порта и промышленных предприятий: фабрика по производству искусственных удобрений, цементный завод, нефтеперерабатывающие заводы и целлюлозный комбинат. Я помню вонь вареной целлюлозы и полусгнивших креветок. Над городом всегда стоял плотный черный туман, поднимавшийся от нефтеперерабатывающих заводов, который оставлял тонкий слой черной копоти на выстиранном мамой белье. Но я помню и сверкающую голубую воду в заливе к югу от города, и ощущения от купания в жидком хрустале.
Я принадлежал к первому поколению детей, пошедших в школу после el triunfo. Естественно, на нас возлагались большие надежды. Когда мне было восемь лет, Фидель объявил кампанию по искоренению безграмотности на Кубе за один год. По этой причине к нам приехали новые учителя, хорошо обученные революционеры из Гаваны. Они были молодыми, громко разговаривали, часто и много смеялись, у мужчин были бороды, совсем как у наших новых кумиров: Фиделя, Че и Камило. Все, даже женщины, носили черную форму. Нас усаживали читать, петь и учиться: идеологически обрабатывать, как это называли наши враги. Лучше всего мы должны были изучить стихи и прозу Хосе Марти[21] и его увлекательную биографию. Мы цитировали его, обсуждали его, анализировали его, пели его и дышали им. С помощью Марти мы учились любить свободу, родину и революцию, несмотря на то что он участвовал в другой революции. Марти стал вторым великим героем в моей жизни, после моего таинственного отца. Потихоньку два этих образа начали сливаться в один. Когда я читал о битве у Дос-Риос 17 мая 1895 года, где испанские империалисты застрелили Марти, потому что на своем белом коне он был слишком заметен, мне казалось, что у него лицо Алехандро. Я видел испанцев и их артиллерию, я слышал крики: «Вон он! Стреляйте в него!» И, как в замедленной съемке, видел падающего белого коня и героя революции, испустившего дух еще до того, как тело его коснулось земли. У него по-прежнему было папино лицо со знакомой мне по фотографии смущенной улыбкой, застывшей на мертвом лице. На нем была белая шляпа, как в американских ковбойских фильмах, которые я смотрел. Шляпа слетела с его головы и покатилась по пыли.
Так что я был прекрасно подготовлен… Когда перед празднованием 1 мая 1961 года я узнал, что мой отец был одним из павших на Плая-Ларга, я воспринял новость как нечто само собой разумеющееся. Какой-то мужчина в форме со звездочками пришел к маме, и меня попросили выйти. Они долго разговаривали. Больше часа, может, два. Я играл в одиночестве с мячом неподалеку, не спуская глаз с двери нашего дома. Я знал, что происходит. О боях в заливе Свиней (Бая-де-Кочинос) было известно всем — это место находилось в двух часах езды на автобусе к западу от Сьенфуэгоса. Я помню, что взрослые сидели приклеившись к радиоприемникам, что ходили разговоры об эвакуации города в случае необходимости. Наконец офицер вышел. Он прошел мимо меня, дал мне арахисовую карамельку из кармана и сказал: «Бедный мальчик». Когда я пришел к маме, она все рассказала: что мой отец геройски сражался против бандитов и империалистических интервентов, что его артиллерийскую батарею обстреляли наемники и что у него не было ни единого шанса выжить. Но благодаря мужеству отца и его товарищей, сказала она, была одержана победа. Алехандро Эскалера — это имя, которое будут помнить; я должен гордиться тем, что ношу его, но этим нехорошо хвастаться. До мамы уже наверняка дошли слухи о том, как тайная жизнь Алехандро превратилась в дюжину местных легенд.