Генри Миллер - Сексус
И здесь меня ударила пугающая мысль. А вдруг они уехали? Вдруг дом окажется пустым?
Где-то возле Элизабет мы остановились. Что-то случилось с двигателем. И надолго, судя по всему. Чем торчать здесь всю ночь, я решил выйти и попробовать поймать другую машину. Дошел до бензоколонки и стал ждать попутку до Нью-Йорка. Терпения у меня хватило на час с небольшим, а потом я плюнул и двинулся вперед на своих двоих. Дождь перестал хлестать, так, слегка моросило. Время от времени представляя, как хорошо будет заползти в собачью конуру, я переходил на бег. Мне оставалось миль пятнадцать.
В какой-то момент мне вдруг стало так хорошо, что я запел. И пел все громче и громче, словно хотел, чтобы знали, что я иду. Само собой, я не собирался ворваться в дом с песней на устах – еще перепугаешь их до смерти.
От песен я почувствовал голод. Увидел Херши-бар рядом с дорогой. Прекрасно. Все не так уж плохо, сказал я себе. Нам не надо просить кости и получать отказ. Мы сможем поесть настоящей еды, перед тем как умрем! О чем вы думаете? О жарком из барашка? Нет, тебе не надо думать о вкусных вещах – думай о костях и объедках. Теперь ты начинаешь собачью жизнь.
Так я сидел на камне возле дороги, ведущей от Элизабет к Нью-Йорку, когда увидел приближающийся грузовик. Это был тот самый парень, которого я покинул совсем недавно. На этот раз он завел разговор об автомобильных моторах, о том, что им полезно, а что вредно и так далее.
– Ну, скоро приедем, – сказал он вдруг в середине разговора.
– Куда? – спросил я.
– В Нью-Йорк, конечно… А ты что подумал?
– Ага, Нью-Йорк, разумеется. Я забыл.
– Скажи, какого черта тебе делать в Нью-Йорке? Извини, что я так напрямик спрашиваю.
– Я возвращаюсь к своей семье.
– А тебя долго не было?
– Лет десять, – произнес я медленно, как бы прикидывая сроки.
– Десять лет! Ничего себе! И что же ты делал все это чертовски долгое время? Просто болтался повсюду?
– Ага, просто болтался.
– Ох и обрадуются они, наверное, твоему возвращению.
– Наверное, обрадуются.
– Чего-то ты не слишком уверенно говоришь. – Он бросил на меня вопросительный взгляд.
– Что правда, то правда. Сам знаешь, как это бывает.
– Да уж, знаю, повстречал я парней вроде тебя. И всегда возвращаются в курятник, кто раньше, кто позже.
Он сказал «курятник». Я сказал «конура» – про себя, конечно, не вслух. Конура мне нравилась больше. Курятник – это куры, голуби, домашняя живность, несущая яйца. Я не собираюсь лежать среди яиц. Кости и объедки, кости и объедки, кости и объедки. Я повторял это снова и снова, чтобы морально подготовить себя к возвращению домой, как побитая собака.
Расставаясь с ним, я занял дайм на подземку и нырнул вниз. Я чувствовал себя уставшим, голодным, промокшим. Пассажиры выглядели так, словно их только что выпустили из каталажки или богадельни. Я побывал в большом мире, где-то далеко-далеко. Десять лет я таскался по белому свету и теперь возвращаюсь домой. Добро пожаловать, блудный сын! Добро пожаловать в родной дом! Боже мой, какие я слышал истории, какие города повидал! Какие великолепные приключения! Десять лет жизни, с самого утра до глубокой ночи. Дома ли мои дорогие?
На цыпочках подошел я к дому и посмотрел наверх. Ни проблеска света, ни единого признака жизни. Ну да, они никогда не приходят домой так рано. Я пройду через веранду. Может быть, они в задних комнатах. Они часто сидят в маленькой спальне Хегоробору рядом с постоянно булькающим туалетом.
Я потихоньку открыл дверь, поднялся до верхней площадки, а потом стал спускаться, осторожно ступая со ступеньки на ступеньку. Под лестницей должна быть дверь. Я был в полной темноте.
На самой нижней ступеньке я услышал голоса. Так они дома! Я готов был взвиться в воздух от счастья. Захотелось вбежать, виляя хвостом, и подползти к их ногам. Но это не было включено в разработанную мной программу.
Несколько минут я стоял, прижав ухо к стене. Потом взялся за ручку двери и осторожно, совсем бесшумно повернул ее. Едва я приоткрыл дверь, голоса стали слышнее. Говорила эта дылда Хегоробору. Она говорила нервно, почти на грани истерики, словно крепко выпила. Другой голос – низкий, спокойный и такой ласковый, какой раньше мне никогда не приходилось слышать. Она как будто бы упрашивала дылду. И разговор все время перемежался долгими паузами, словно они обжимались друг с дружкой. И эта чертова верзила рычала так, словно сдирала кожу со своей подружки. Вдруг она издала счастливый вопль, одновременно и счастливый, и гневный. А потом крикнула:
– Так ты его все еще любишь? Ты меня обманывала!
– Нет, нет! Клянусь тебе, что нет. Ты должна мне поверить, пожалуйста. Я никогда не любила его.
– Ты врешь!
– Клянусь тебе… клянусь, я никогда его не любила. Я к нему как к ребенку относилась.
Слова прервались визгливым смехом. Потом легкое шебуршение, будто они затеяли возню друг с дужкой. И мертвая тишина – такая наступает, когда губы прилипают к губам. Вот сейчас они раздевают одна другую, вылизываются, как телята на лугу. Заскрипела кровать…
Мерзкий притон – вот что это такое. Они избавились от меня, как от прокаженного, и теперь в постели превратились в мужа и жену. Хорошо, что я не лежу сейчас в углу у камина и не наблюдаю все это, положив голову на тяжелые лапы. Я бы зарычал, может быть, искусал бы их, и они пинали бы меня ногами, как вонючую шавку.
Больше мне ничего не хотелось слушать. Я тихо закрыл дверь и опустился на ступени. Так я сидел в полном мраке. Но странно: усталость и голод как рукой сняло. Я был бодр и свеж. Я мог бы пешком допереть до Сан-Франциско.
Но куда-то я должен теперь пойти! Мне надо определиться, или я сойду с ума. Я понимал, что я уже не ребенок. Я только не знал, хочу ли я быть мужчиной – слишком уж меня исколошматили, – но то, что я не ребенок, это уж точно!
И вдруг со мной случилась удивительная физиологическая комедия. У меня началась менструация. Я менструировал каждой дырой своего тела. Когда мужчина менструирует, это занимает всего несколько минут. И никакой грязи не остается.
Я сполз по лестнице на четвереньках и покинул дом так же незаметно, как и вошел в него. Дождь кончился, в небе во всю мощь сияли звезды. Дул легкий ветерок. Лютеранская церковь напротив, имеющая при дневном свете цвет детского дерьма, приняла мягкий охряной оттенок, незаметно сливающийся с чернотой асфальта. Я все еще не знал, что делать дальше. Уже несколько минут я стоял на углу, разглядывал улицу, будто видел ее впервые.
Когда вам пришлось перенести много страданий в каком-то месте, вам начинает казаться, что образ страдания впечатан в эту улицу. Но приглядитесь, и вы поймете, что на улицу особенно не действуют страдания отдельной личности. Вы выходите из дому после потери близкого друга, но улица совершенно спокойна и тиха. Будь снаружи все так же, как и внутри, это было бы непереносимо. Улицы – место, где можно вздохнуть…