Юрий Герман - Я отвечаю за все
От этого монолога Люба даже задохнулась, налила себе в щербатую чашку из кувшина воды, выпила, утерла рукой губы, крепко, по-бабьи затянула платок и, не попрощавшись и не оглянувшись, ушла. В кухне она подержала на руках Наташку, поглядела в ее большие, с Володиными ресницами глаза, сказала матери ироническое «оревуар» и под вопль Нины Леопольдовны о том, что она должна приехать на вокзал, захлопнула дверь.
В девять часов заявился старшина, с хорошими манерами, в добротной шинельке, в сапогах с подковками, ладный, розовый, упитанный. Доложил, что с билетами все в полном порядке: взял два мягких и детский, купе в середине вагона, не на рессорах, трясти не будет. Вера Николаевна кивнула, она писала письмо Володе — немножко грустное, с выражениями типа «ты должен понять и не судить»; «я сознательно воспользовалась твоим отъездом в Киев, чтобы не травмировать психику Наташи»; «твердо надеюсь, что мы останемся добрыми друзьями».
— Мама, напои Зябликова чаем! — крикнула она в кухню. — И картошки ему нажарь!
— Не стоит беспокойства! — приподнявшись со стула, ответил старшина.
В фарфоровых глазках его скакали хитренькие искры, он понемножку начинал догадываться о характере поручения своего котяры-начальничка и в душе потешался над тем, как теперь профессор окажется у него в руках. И радовался той вольной жизни, которая ему предстояла. Ведь если Лидия Александровна проведает…
«Искать меня не надо, — писала Вера Николаевна своим ровным, красивым почерком, — придет время, дорогой Володя, и я сообщу, куда тебе следует переводить деньги для содержания нашей девочки. Ей будет сказано, что ты надолго уехал за границу, надо щадить нервы ребенка…»
— Товарищ военный, — из кухни позвала Нина Леопольдовна, — идите заморите червячка! Как сказано у поэта — «жуй рябчиков, буржуй», только рябчика вам предложить не можем. Но ведь поется в песне — «здравствуй, милая картошка»?
— Мама, закрой дверь, я не могу сосредоточиться, — крикнула Вера Николаевна. — Слышишь, мама?
Старшина, обдергивая на себе гимнастерку, сел за стол в кухне. Чемоданы стояли у плиты — четыре больших и один маленький. И корзины. Зябликову еще предстояло все увязать.
— Это отъезд? — спросил Гебейзен, выйдя в кухню за своим чайником.
— Да так, к родственникам, неподалеку, — солгала Нина Леопольдовна, избегая соколиного взгляда старика. — Проветримся…
— Владимир Афанасьевич будет… как это…
— Ничего он не будет, — ответила старуха. — Отдохнет от нас.
Гебейзен с сомнением покачал головой.
А Нина Леопольдовна, чтобы прекратить неудобный в присутствии товарища военного разговор, запела:
Я сын любви, я весь в мгновенной власти.
Мой властелин — порыв минутной страсти.
За миг я кровь отдам из трепетной груди…
Гебейзен дико взглянул на бывшую артистку и ушел, шаркая старыми комнатными туфлями. В одиннадцать расторопный старшина сбегал за такси. Спящую Наташу он взял на руки, она так и не проснулась, только в вагоне, когда ее укладывали, пролепетала:
— Папа… папа…
— Спи, спи, детка, — деловито ответил Зябликов, — на работе папочка.
Нина Леопольдовна считала чемоданы, а Вера Николаевна разговаривала с Инной Матвеевной, которая в этом же купе ехала в столицу к своему покровителю — генералу. По ее мнению, от грядущих неприятностей только он мог спасти «двух сироток». Разве она виновата в том, что к ней заявился ее школьный товарищ, который «разоблачен как враг народа»? Разумеется, они ей помогут — и он и его статная Лариса Ромуальдовна — в случае осложнений. Не могут не помочь. Это же по их части — заступаться в таких переплетах…
Зябликов, пожелав Вере Николаевне и старухе «счастливо отдохнуть», отправился в свой жесткий вагон, согласно выписанному воинскому литеру. Нина Леопольдовна, с ловкостью ведьмы из сказки, вспорхнула на верхнюю полку. Вера закрыла дверь, защелкнула замок. Проводница обещала к ним больше никого не пускать. Стаканы с чаем позвякивали на столе, Инна спросила — позволит ли ей Вера Николаевна выкурить одну папироску, вообще-то она считает, что курить, да еще врачу — заступнику здоровья, — преступление, и никогда не курит, но вот второй день…
— Нервы, — сочувственно согласилась Вересова.
— Да, совершенно разболтались. А вы надолго, Вера Николаевна?
Вера печально улыбнулась. Печально и немножко загадочно. Мать наверху, чавкая, ела яблоко, не догрызенное Наташей. Вагон мотало, стаканы звенели громко.
— Неужели семья… — словно догадываясь, сказала Горбанюк. — Трещина в быту?
Папиросу она держала красиво, двумя пальцами левой руки. Пальцы были длинные, ногти крупные, розовые, некрашеные.
Вересова ответила не сразу.
— Разрушить семью! — воскликнула Инна Матвеевна. — Ребенок! Как вы решились? Ведь это невосстановимо…
И тут в Вере Николаевне сработал великолепный механизм — автомат самозащиты. Она даже была не слишком виновата. Ею управлял инстинкт. И фраза, которую она выговорила, сложилась сама собой.
— Господи, — с тихим вздохом произнесла она, — господи, неужели вы можете предположить, что тут присутствует моя инициатива? Просто… изо дня в день видеть, как старая любовь попирает нашу — не только любовь, но даже наш брак…
— Понимаю, — сказала Инна Матвеевна, — не мучайте себя, голубушка. Все понимаю. Об этом уже давно говорят. Правда, что-де все шито-крыто…
Со вздохом сочувствия она положила свою ладонь на руку Веры, которая потянулась было за чаем, но вышло так, что она пожала холодную руку Горбанюк. Пожала по-дружески, с благодарностью за понимание. И тотчас же они стали болтать — откровенно, быстро, перебивая друг друга, со вздохами, с короткими слезами, с восклицаниями:
— О, это нелегко, я понимаю!
Или:
— Только женщина может почувствовать это состояние!
Или еще:
— Он, разумеется, великолепный человек и работник первоклассный, но…
В этом самом «но» и было, оказывается, все дело. В этом не высказанном до конца «но». В этом универсальном, емком, всеобъемлющем «но».
С ревом, скрежетом и свистом, грохоча на стыках и проскакивая маленькие спящие станции, несся «в Москву, в Москву» скорый поезд. Тихо спала Наташа, не знающая ничего о том, что ее увозят от отца. Похрапывала и причмокивала на верхней полке изысканно-артистичная Нина Леопольдовна, снились ей аплодисменты, переходящие в овации, и «тысячи взволнованных глаз нашего замечательного зрителя», как любила она говорить в патетические минуты. А Вера Николаевна все рассказывала и рассказывала о, так сказать, человеке в футляре, о черством догматике и ригористе-мучителе, о сухаре и педанте, некоем Устименке, который изломал, погубил, искалечил ее жизнь, ее стремления, ее мечты. Разумеется, в какой-то мере она признавала и достоинства в нем, даже большие и существенные, конечно, все это не так уж элементарно, не так просто, но Инна Матвеевна не могла не понимать, что то, ради чего Вера связала свою судьбу с Владимиром Афанасьевичем, не получилось. Не получилась крепкая советская семья, не получилась общность интересов и стремлений, не получился брак.