Василий Аксенов - Новый сладостный стиль
Подтверждение слухов пришло неожиданно, но зато из самого достоверного источника. Однажды, перебирая снимки утвержденных актеров, он задержался на дивном, как бы вечно озаренном лице Голди Даржан. Это лицо и удлиненная фигурка его завораживали: нет лучше Беатриче в мировом кино! В личном общении, надо сказать, чувиха не производила такого впечатления. У нее была мимика и манеры дешевенькой лондонской бимбо. Ну что ж, на то я и режиссер, чтобы превратить сикуху во флорентийского ангела. Вдруг его поразило сходство некоторых снимков с прежними ликами Риты О’Нийл. Вдруг возник неожиданный поворот сюжета. Беатриче не умерла. Испугавшись любви Данта, она имитировала свои похороны, скрылась из Флоренции и дожила до старости где-нибудь в Урбино, в полном одиночестве и аскезе. И эту роль пожилой Беатриче сыграет Рита О’Нийл, мать его возлюбленной, глава голливудского «теневого кабинета». Уже представляя, какой на студии начнется вой при неожиданной переработке утвержденного сценария, он позвонил своей «почти теще» и попросил аудиенции.
«Алекс, я так часто сейчас думаю о вас», – сказала потускневшая звезда весьма молодым и упругим голосом. «В связи с фильмом?» – довольно глупо спросил он. «Нет, в связи с Филиппом», – ответствовала она. «С Филиппом, Рита?» – «Да, с Филиппом, моим маленьким внуком и вашим сыном, мой друг».
Он примчался к ней, на холм Бель-Эр, и она, «прямо как в кино» на фоне мерцающего всякой чепухой Лос-Анджелеса рассказала ему о своем недавнем полете в Европу на свидание с ее вторым внуком Филиппом Джазом Корбахом. Потрясенный Алекс немедленно вспомнил одну счастливую ночь и мокрую «Вашингтон пост», из которой он скрутил саксофон, чтобы сыграть для Норы. Филипп Джаз Корбах, это звучит! Нора сказала, что вы отец, мой друг, но она не собирается навязывать вам отцовство. Он закричал, что любит Нору, только Нору и что любит уже и Филиппа Джаза Корбаха! Он уже немолод, но! Рита, тонко улыбнувшись, заметила, что его возраст, очевидно, ни на чем не сказывается, и по этой классной «диаложной» улыбке он понял, что «почти теща» посвящена в некоторые подробности. Он продолжал, говоря, что странные отношения с единственной женщиной его жизни (Рита тут сделала отличный жест, как бы амортизируя ладонью вниз) измучили его. Ничего больше он не желает, как только посвятить весь остаток дней ей и Филиппу Джазу. Но он даже не знает, где она. Нора почему-то считает, что он посягает. Ну, на что-то. На независимость, что ли. Тут же последовало: это чувство кажется вам странным у женщины? Сказав это, то есть как бы отметившись в передовых порядках, Рита с большим сочувствием пообещала «почти зятю» посодействовать его встрече с «этим лучшим в мире младенцем», ну а стало быть, и с его мамой заодно.
Только после этого он открыл ей цель своего звонка. Он боялся, что она будет шокирована: значит, он думает о фильме, а не о ее дочери? Напрасные опасения, профессионалка миражного царства мгновенно забыла обо всем на свете, кроме возможности снова появиться на экране в огромном, если не эпохальном фильме. Конечно, она согласна, однако есть одно условие, без которого дело не состоится. Давным-давно она дала себе зарок никогда не играть старух, поэтому Беатриче должна быть отправлена в рай хоть и в пожилом, но еще в женском возрасте. Посмотрите на меня, Алекс, и вы увидите, что я не требую ничего «ридикюльного». Я вполне еще могу сыграть хоть и платоническую, но сильную любовь. Поверьте, у меня есть что сказать по этому поводу. Он восхитился: не в первый раз суетная светская ветеранка поражала его острыми прорывами в суть предмета.
Однажды он вспомнил, что у Гумилева есть стих о Данте и Беатриче. Весь «Серебряный век» в Петербурге (не в Москве) прошел в присутствии этих двух теней. Символисты и акмеисты были одержимы дантеанством. Алигьери блуждал среди пустынного классицизма вокруг «Бродячей собаки». Он полез по своим полкам и вытащил четырехтомник Гумилева, изданный эмигрантским издательством и переплетенный в суровую бумагу. Уже в первом томе нашлось искомое.
Музы, рыдать перестаньте,
Грусть вашу в песнях излейте,
Спойте мне песню о Данте
Или сыграйте на флейте.
Дальше, докучные фавны,
Музыки нет в вашем кличе.
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче?
Странная белая роза
В тихой вечерней прохладе.
Что это? Снова угроза?
Или мольба о пощаде?
Жил беспокойный художник
В мире лукавых обличий,
Грешник, развратник, безбожник,
Но он любил Беатриче.
Тайные думы поэта
В сердце его прихотливом
Стали потоками света,
Стали шумящим приливом.
Музы, в сонете-брильянте
Странную тайну отметьте:
Спойте мне песню о Данте
И Габриеле Россети.
В принципе вот то, что я должен снять, вот это мой синопсис, остальное – гарнир. Прообраз Данте видели те петербуржцы каждый в своей судьбе. Модерн и «новый сладостный стиль» слились воедино. Брюсов призывал символистов:
Ты должен быть гордым, как знамя,
Ты должен быть острым, как меч,
Как Данте, подземное пламя
Должно тебе щеки обжечь!
И если не Беатриче, то чью поступь чувствовал Блок в высоких храмах окатоличенного православия, кто, если не она, проходил в ризах Величавой Вечной Жены?
Провозглашенный «центральным человеком мира», Данте оставался человеком, то есть жертвой Вселенной. В нем, как и в Россети, как и в Блоке, как и во всех нас, грешных, тоска по райской любви перемешивалась с жаждой земной, то есть счастье перемешивалось с похотью. Беатриче ходила по тем же улицам, что его домашняя Джемма, что и лихие тогдашние синьоры, Фьяметта и Пьетра, которых он довольно грубо домогался. Акт слияния, вся его сласть для него становится как бы тоской по единому Адаму, слово «сладостность» взывает к тому, из чего он был выброшен первородным грехом.
Задумано было что-то другое, непостижимое нами. Потом в этом возник какой-то перекос, мы дети этого перекоса. Вся мировая биология, включая человеческую историю, то есть историю одухотворенной биологии, это не что иное, как процесс преодоления этого перекоса, возврат к идеалу. И об этом непостижимом идеале вечно тоскует поэт, опутанный, как и все живое, цепочками хромосом, пунктирами ДНК. Но об этом ни слова на заседании совета «Путни продакшн», иначе нас выбросят оттуда, невзирая даже на инвестиции Стенли. Говоря «нас», он, разумеется, имел в виду себя и Данте.
Ну хорошо, а что это я так заторчал на столь высоких материях, одергивал он себя. Как в том отменном анекдоте: «И в самом деле, хули я?» Я, дитя расстрелянного командира РККА и запуганной архивистки, мальчик, ошарашенный поперек головы самшитовой палкой цекиста, жалкий выкормыш руссо-еврейства, певец советских недорослей, проглотивший столько гнусной водки в плацкартных вагонах и в общагах, расковырявший столько банок гнусных консервов, проволочившийся столько среди вечного советского стукачества и убожества, среди вечной вони, которую уже не замечают, а чтобы заметить, надо восемь лет не быть дома, а потом вернуться и задохнуться среди сортиров родины, среди ее зассанных подъездов, хули я?