Угол покоя - Стегнер Уоллес
Но куда именно ей двигаться, пока еще было непонятно. Некоторое время Оливер вел какие‑то изыскания для Южно-Тихоокеанской железной дороги вокруг озера Клир. Затем обретался в Сан-Франциско сам по себе, не соглашался на что попало, отказывался от должностей без будущего, искал то самое место, правильное, сулившее перспективу. Несколько месяцев он жил у своей сестры Мэри, которая вышла замуж за видного и влиятельного горного инженера по имени Конрад Прагер, и наконец нашел, благодаря содействию Прагера, то, что его воодушевило. Он написал Сюзан, что станет инженером-резидентом на ртутном руднике Нью-Альмаден близ Сан-Хосе, на старом и знаменитом руднике, который поставлял ртуть для амальгамации золота на протяжении всей Золотой лихорадки. Через несколько недель он приедет к ней, они поженятся и будут жить на Западе.
Потом он написал, что не может уехать, потому что ведет подземные маркшейдерские работы, их непременно надо завершить.
Она ждала, пока не вскрылась река и старушка “Мэри Пауэлл” не принялась осенять высокую весеннюю воду своим неизменным дымным шлейфом. Зацвели и отцвели крокусы, оделись белизной яблони, напитала воздух сирень, пришло лето с гостями, приезжавшими на день и на подольше. А там и год миновал с тех пор, как Оливер Уорд держал ее за щиколотки над водопадом у Большого пруда. Огаста была беременна, они примирились, их отношения перешли в некую новую фазу, они много писали друг другу о судьбе женщины в искусстве, которую тянет в противоположные стороны. Огаста категорически настаивала на том, чтобы Сюзан не позволила замужеству разрушить свою карьеру. Словно бы она, сама почти оставив живопись, хотела принудить Сюзан отвечать перед искусством за них обеих. Отдадим ей должное: вероятно, она распознала в Сюзан Берлинг то, чем сама не располагала.
Но Оливера Уорда она так и не приняла. Они просто согласились не упоминать о нем без необходимости.
Сюзан ждала, она не была несчастна, она прилежно работала, исполняла дочерний долг, время от времени взбадривала себя встречами со старыми подругами и друзьями в мастерской на Пятнадцатой улице. Считая от кануна нового, 1868 года, когда познакомилась с Оливером Уордом, она ждала всего лишь ненамного дольше, чем библейский Иаков ждал свою Рахиль. Оливер вернулся в феврале 1876 года, и они поженились в доме ее отца.
Никакого пастора на бракосочетании не было. Согласно квакерской традиции, Оливер встретил ее у подножия лестницы и ввел в гостиную, где в присутствии сорока четырех свидетелей, которые все подписали свидетельство о браке, они дали друг другу брачный обет и “в согласии с обычаями брака она взяла фамилию мужа”. Прости-прощай, молодая растущая художница Сюзан Берлинг.
И никого из друзей-подруг рядом. Огаста, всего месяц назад родившая, написала, что еще слишком слаба; “а если тебя не будет, я никого не хочу”, – написала ей в ответ Сюзан. Верная дружба, былое тепло. Но в той же записке упоминается “мой друг, которого ты не жалуешь”. Она очень хорошо знала, почему Огаста не захотела приехать, и, кажется, в какой‑то мере примирилась с Огастиными резонами.
Сюзан Берлинг восхищает меня как историка, и, когда она была старой дамой, я очень ее любил. Но жаль, что я не могу взять ее за ухо, отвести в сторонку и кое‑что ей втолковать. Немезида в инвалидном кресле, которой известно будущее, я бы сказал ей, что не следует невесте оправдываться за жениха, это опасно.
Когда они проводили часть медового месяца в нью-йоркском отеле Бреворт-Хаус, их посетил Томас – без жены. Сюзан взглянула ему в лицо и верно прочла пристойную вежливость, которую оно выражало. Позже, уже из дома Оливера в Гилфорде, она писала Огасте:
Меня не беспокоит сейчас ничто на свете, разве только одно: что тебе может не понравиться мой Оливер, когда ты наконец с ним познакомишься. Мне рассказывают истории про его детство, они очень меня радуют. Он был молодец молодцом: крепкий, отважный, предприимчивый, великодушный и правдивый. Мне придется проявить очень большую слабость и расхваливать его тебе, потому что он не умеет “себя показать”… Томас, я знаю, был слегка разочарован, и ты тоже будешь сначала.
В другом письме – она многовато их писала для медового месяца – она выражает уверенность, которая, на критический слух, звучит немного форсированно:
Мне следовало вовремя отбросить все свои дурные предчувствия. Он не только желает избавить меня от тягот и обезопасить во всех отношениях, но и знает, как это сделать. Мне надлежало больше в него верить. Я знала, что он готов целиком исполнить долг мужа перед женой, как он его понимает, но не ведала, как далеко простирается его понимание своего долга. А теперь мне беспокоиться буквально не о чем, только лишь о том, что он будет трудиться слишком усердно. Он очень честолюбив и будет напрягаться сверх разумной меры. Мне боязно слушать его тихие рассказы о том, как он жил все эти годы – с одной-единственной целью на уме, – и обо всем коварстве, обо всех тяготах и опасностях, среди которых он неуклонно эту цель преследовал. Я знаю, это очень большая слабость с моей стороны и дурная тактика, – ведь ты не видела моего Оливера и все эти похвалы могут углубить твое начальное разочарование.
Боже мой, бабушка, хочется мне ей сказать, ну что с ним было не так? Заячья губа? Он сквернословил? Ел с ножа? Ты можешь ему повредить, если постоянно будешь поправлять ему галстук и грамматику, напоминать, что надо стоять прямо. Огаста тебя затерроризировала.
Сплошное викторианство, говорит Родман, все прикрыто салфеточками, все трепещет от чувствительности и великого почтения к нормам презентабельности. И ни слова о сексе, о грандиозности этого прыжка из абсолютной девственности, которая, вполне вероятно, и слов‑то не знала, не говоря уже о понимании физиологии и эмоций. Ни малейшего намека даже Огасте о том, что она почувствовала в номере Бреворт-хауса, темном, если не считать неровного газового света с улицы, когда почти незнакомец, за которого она вышла, притронулся к застежкам ее платья, когда он положил ладонь, заряженную до шести тысяч вольт, на ее грудь.
Будь я автором из современных новых, пишущим о современной молодой женщине, мне пришлось бы описать ее первую брачную ночь во всех неловких подробностях. Обычай страны и эпохи потребовал бы рассказа, предпочтительно “комического”, о прелюдии, смазке, проникновении и кульминации – впрочем, отдавая дань общепринятым представлениям о викторианской любви, кульминацию пришлось бы выбросить, брачную ночь надлежало бы окончить слезами и унылыми утешениями. Но я не знаю. Я крепко верю и в Сюзан Берлинг, и в ее избранника. Я воображаю себе, что они справились без какой бы то ни было научной “смазки” и уж тем более не испытывали потребности выносить свои приватные дела на публику.
Кое-что о ее чувствах сообщают мне ее письма из Гилфорда, где говорится о прогулках вдоль морского берега в ветреную и дождливую погоду, о манящем уюте камина и чашки чая под защитой приветливых домашних стен. Суровый путь, в конце которого ждет убежище, – в каком‑то смысле это всегда входило в состав бабушкиных душевных потребностей, и это оказалось прообразом всей ее жизни.
Она вглядывалась в семью Оливера, ища утешительных, подбадривающих знаков.
Отец зовет меня “молодая леди” и, когда я желаю ему доброй ночи, держит мою руку обеими. Его шаловливые дети дают ему всевозможные смешные и ласковые прозвища, они его боготворят и обращаются с ним так нежно, словно каждый день может стать для него последним, но всегда с некой наружной игривостью. Это семейная черта – сдержанность в выражении симпатий и глубоких чувств. Все это прикрывается смехом или веселым словом. Кейт, когда ее отец за карточным столом забирает седьмую взятку и ее последний козырь, говорит ему, вскинув на него светящиеся глаза: “Ах ты старый негодник!” Оливер называет его “старый папаша”, но ходит за отцом по всему дому со стулом и слушает с почтительнейшим вниманием его рассуждения о плотинах и шлюзах, основанные на понятиях пятидесятилетней давности.