Марина Степнова - Xирург
Хасан плюнул прямо на их безмозглые головы. Даже не верблюжье дерьмо, пробормотал он, и пошел на корму, морщась от головной боли, от собственной молодости, от злости — это были его первые дни в новом обличье, и все ему жало, все тянуло в пройме и невыносимо резало подмышками. Он знал, что потом привыкнет, и к голосу привыкнет, и голос к нему, и вообще все сложится благополучно — можно считать, даже идеально, учитывая предложенные ему исторические условия и временной промежуток.
Но только зря голос сказал ему, что время — это сыр. В смысле — как сыр. Хасан не понял. И тогда голос пояснил — дырки.
Аааа, протянул Хасан ибн Саббах, ну, конечно. Дырки.
И потерял сознание.
Инструменты для остановки кровотечения.
Зубчатый кровоостанавливающий зажим Кохера. Прямой или изогнутый. Кровоостанавливающий зажим Бильрота с нарезкой. С прямыми или изогнутыми щечками (губками). Кровоостанавливающий зажим типа «Москит».
23 мая 1975 года Хрипунов проснулся от непривычного чувства — у него болела голова. Это было странно, потому что прежде у Хрипунова никогда ничего не болело — расквашенные колени, стесанные локти и освежеванные ладони не в счет. Не в счет была даже наискось распаханная ладонь (слава Богу — левая, слава Богу — сухожилия и связки остались целы), которой Хрипунов как-то поймал в темноте дружескую финку — надо же было шпане как-то проверить, побежит он стучать на дворовых друзей-товарищей или не побежит. Хрипунов не побежал, он вообще мало что понял — потому что спешил домой из соседской булочной, темной, тесной и скрипучей, как спичечный коробок, и такой же уютной (во всяком случае, Хрипунову всегда казалось, что в спичечном коробке должно быть необыкновенно уютно). В булочной круглый год стоял сдобный, толстый, розовый дух — такой плотный, что хоть мажь его сливочным маслом и ешь на завтрак, как калорийную булочку за девять копеек. Еще там вечно толпились всем на свете обеспокоенные, визгливые тетки, а над этим чуточку угарным, съедобным гамом высилась угрюмая от хронической сытости продавщица, надвое перерезанная деревянным прилавком, так что покупателям приходилось довольствоваться исключительно верхней ее частью, монументальной и загадочной, как траченный временем египетский Сфинкс.
Хрипунов булочную любил. Особенно дорогу обратно — несколько неочевидных для приезжего, но известных каждому аборигену запутанных петель по тесным, заросшим дворам, неспешные кивки предподъездным бабкам, солидное ручканье со знакомой и полузнакомой шпаной. Но самая большая радость была в том, как согревал ребра батон за тринадцать копеек — теплый, доверчивый и толстый, как сонный щенок. Вообще же сверхзадач на обратной дороге было две. Первая — не застудить батон на стылом феремовском сквознячке, который поминутно принимался шмонать Хрипунова, ловко засовывая ему то за шиворот, то в рукава ледяные, мокрые пальцы с красноватыми от холода, распухшими костяшками. Вторая — выдержать и не вцепиться зубами в соблазнительно-беззащитный хлебный бок. За это предполагалась порка, которая, впрочем, меркла по сравнению с сиюминутным хрустом смуглой корочки, которая с коротким горячим вздохом открывала нежное батонное нутро — белоснежное, пористое, слипающееся во рту в ароматный, липкий, кисловатый комок.
Если в булочной вдруг оказывались рогалики по шесть копеек, сдерживаться было бесполезно. Никакие муки — ни прижизненные, ни загробные — не могли остановить медленное, по одному сдобному витку в минуту, сладострастное действо. Рогалик полагалось есть именно по спирали, никуда не торопясь, пока теплые, пропеченные слои не раскрутят время в обратном направлении и на ладони не останется длинная, бледная, тестяная палочка — нежная, податливая, аппетитная и настолько невероятно, откровенно обнаженная, что у Хрипунова разом становилось тесно и в душе и в паху.
Вечер, в который Хрипунова подрезали, мало чем отличался от обычного, разве что рогаликов не было, и батон оказался вчерашний, а потому почти не соблазнительный, и еще моросило — конец все-таки октября, и Хрипунов ежился в своей жиденькой куртке, густо заросшей ледяными жирными каплями. Почти возле дома его окликнули из кустов желтой акации, облысевшей по осеннему времени, но все равно ощетиненной, угрожающей и дикой, как сцепившиеся в последней схватке человеческие скелеты и морские ежи. Окликнули как-то странно — эй ты, слышь, подь сюда! — свои бы назвали как-нибудь — Арканей или там Хрипуном, а чужим здесь делать было нечего — не в своем районе, в седьмом часу вечера, в моросящей, подвижной, лопочущей темноте.
Дворовые законы соблюдаются куда лучше уголовного кодекса, и побежать или даже засуетиться в такой ситуации точно значило нарваться на суматошную, но крепкую драку. Потому Хрипунов становился и, независимо шаркая подошвами, пошел к кустам, выставив нижнюю челюсть и напряженно перекатывая во рту солидный вопрос — чего надо? Куст, как светлячками набитый потрескивающими папиросными огоньками, приблизился вплотную, и вдруг откуда-то слева, чуть не из-под ног мягко выкатился какой-то малец в низко натянутой кепке — и не разберешь в темноте, кто такой. В сыром воздухе что-то быстро перемешалось, и Хрипунов, не глядя, не задумываясь, повинуясь мощному инстинкту провинциального пацана, почувствовал, как распарывает морось маленькое, неясно блеснувшее лезвие. Он отмахнулся, как от слепня, и куст, опять-таки против всех правил, мгновенно опустел, только затопотало вдали, захрустело, затихая и отдалясь.
Хрипунов постоял растерянно, чувствуя, как щекочет и печет левую руку, и, переложив испуганно прижавшийся к боку батон, под другую мышку, заторопился домой, благо оставалось каких-то два невидимых поворота. Дома мать, выслушав уклончивое «упал», нараспев поахала над разинувшим алую пасть свежим порезом, залила хрипуновскую ладонь нарядной зеленкой и долго бинтовала, нежно глядя прямо перед собой прелестными, странными, равнодушными глазами.
Отец происшествием заинтересовался мало. Зато через пару недель к Хрипунову подошел сам Рюша — некоронованный хозяин малолеток всего микрорайона, в миру просто курчавый, как Пушкин, коренастый парень с прыщавым подбородком и длинными, как у гиббона, тяжелыми ручищами. А ты, смотри-ка, нормальный пацан, сообщил Рюша, доверительно дыхнув Хрипунову в лицо, и в подмороженном утреннем воздухе расцвела вкусная, чуть заиндевевшая перегарная роза. Хрипунов неспешно кивнул, Рюшина свита разношерстно и одобрительно загалдела, и Хрипунова оставили в покое.
А ладонь заросла — беловатым, грубым наплывом, который медленно и ласково слизывало время, пока не оставило Хрипунову на память только тонкую, плотную линию, идущую параллельно линии судьбы, но наискось перечеркнувшую линию жизни.