Дмитрий Быков - Квартал. Прохождение
Необязательно, кстати, вспоминать именно родственника. Можно друга дома, близкого, как член семьи, или просто иногда у вас бывавшего. В конце концов, можно вспомнить практически любого человека, лишь бы вспоминать подробно и сосредоточенно. Вы должны убедиться, что помните, оказывается, много вещей, которые ничего для вас не значат; которые вы сами считали безнадежно забытыми. Вспоминаем все, лишь бы этот человек отобразился как живой. Лучше выбрать того, кого вы хорошо помните, потому что в воспоминаниях тоже действует своеобразная гравитация: большой их мотив притягивает новые и новые. А люди, о которых вы помните мало, со временем сотрутся совсем — никакие усилия любви тут не помогут.
Показываю на своем примере, как всегда.
Я вспоминаю тетю Лелю — фамилию я тоже помню, но она ни при чем, — подругу бабки и деда по самым молодым годам, по общей компании, которая была у них в 1930-е и с тех пор постоянно собиралась, чаще всего у нас. Дед работал тогда на заводе АМО, впоследствии ЗИЛе, и было у него двое друзей, вместе с которыми он ездил туда на трамвае. Работал он, насколько я помню, сборщиком, поднялся до мастера, а после войны уже туда не вернулся и был начальником автобазы. Вообще всех раскидало: один из его друзей был немец и под это дело оказался в ссылке, кажется, в Караганде, оттуда потом переехал в Саратов, женился там и в Москве бывал редко. Другой на 10 лет оказался в Норильске за анекдот, но вернулся и жил на проспекте Вернадского. Деда пытались вербовать в осведомители, но он сказал, что сильно пьет и обязательно выболтает все тайны — частая отмазка, но ей изредка верили, и ему поверили, а там война, и как-то это забылось.
И вот их компания с завода АМО дружила с бабушкиной компанией, там все вместе учились в школе и сохранили отношения надолго. Первое, что я помню про тетю Лелю, — это стишки про нее в стенгазете, которую они к Новому году изготовили в этом своем кружке. Тетя Леля отличалась хрупким сложением, особенно страдала из-за маленькой груди, и про нее там было написано как бы утешительное: «Не пылит дорога, не дрожат листы, подожди немного, отрастишь и ты». Она обиделась. Но вообще в этом кругу обижаться было не принято: скажем, был там Володя по кличке Пончик, Пон, и про его обидчивость был отдельный стишок: «Раздается шум и звон, из бутылки лезет Пон. Всех окинул взором пылким и опять полез в бутылку». Сколько всего я помню, хотя никогда не видел этого человека!
Но вообще всю эту компанию я видел, кроме тех, кто не дожил. Умерла от туберкулеза самая умная, как уверяли все, хотя про недоживших всегда так говорят, — Женя Шток. Она, умирая, завещала себя медицине, для исследований. Об этом говорили с благоговением. А тетя Леля работала инженером, вот я вспомнил, на авиационном заводе. Она умела так двигать головой, как делают в индийских танцах: не качать, не кивать, а как-то так ее перемещать на шее из стороны в сторону. Я до сих пор так не умею. Тетя Леля была, вероятно, самой язвительной в этой компании, они с моей матерью очень на этом сходились и даже вместе однажды ездили в Сочи и там бомбардировали записками самого толстого купальщика, имевшего у них кличку Человек-лягушка — если ничего не путаю — за выпученные глаза и зеленые трусы. Они ему назначали встречи в беседке и подписывались «Жанна Кошкодавленко». Что удивительно, он приходил, и они, глядя на это, ухохатывались в кустах.
Тетя Леля была одинока, замужем не была, детей не имела, но активно воспитывала племянницу Машу, мою ровесницу — где теперь эта Маша? Она все обещала мне ее показать, нас познакомить. Судя по описаниям — большие глаза, курносая, рыжая, — эта Маша мне очень подходила, но видите, какая штука, судьба нас развела. Меня тетя Леля любила, а я ее в детстве не очень. Я даже говорил — разумеется, только в кругу семьи, — что если бы дарил всей этой компании шарики с картинками (тогда были воздушные шарики с рисунками, воробей там, допустим, или зая), — что вот всем бы я подарил цветные и с птичками, а тете Леле черный и с пауком. Лет пять мне было. Я был не прав, конечно, и полюбил ее впоследствии — за язвительность, ум, хорошее отношение ко мне и прелестную, несколько кошачью манеру острить. У нее и голос был слегка мяукающий, и глаз а кошачьи. Однажды, помню, когда она у нас обедала, уже мне было лет восемь, я полез своей ложкой в общую миску с, насколько помню, квашеной капустой.
— Тебе это разрешают? — ядовито спросила тетя Леля.
— При вас — да, — честно сказал я. Я вообще был мальчик еще небитый жизнью и достаточно прямой в высказываниях.
— Молодец, — сказала она, — нашелся.
Собираться — это тогда была целая культура: по советским праздникам, чаще на дни рождения, и всем было о чем говорить и что вспоминать. Еще вот помню из той газеты: «Ростислав Сергеич Терский вид имеет очень зверский». Он стал потом генералом, а тогда, в конце 20-х, всегда ходил на диспуты Маяковского, даже написал воспоминания об этом, сданные им в какой-то архив. С Маяковским я таким образом знаком через одно рукопожатие.
Тетя Леля любила литературу, и у нее хранилась с войны книжечка Симонова «С тобой и без тебя». На его творческом вечере в 77-м, кажется, году, в Останкине, она подошла и попросила у него автограф — кажется, она была единственной, кто пришел с той книжечкой; и он воскликнул «О! Откуда это у вас?!» — и с радостью расписался. Странно, что эта книга о давно прошедшей и, в общем, трагической любви вызывала у него радостные воспоминания, другой бы постарался забыть, но он, вероятно, понимал, что это лучшее из сделанного. Очень уж там интересно сошлись такая любовь и война, отношения с Родиной как-то спроецировались — «ты вдруг сказала мне люблю» именно во время войны, а так-то я тебе был даром не нужен. Но это к теме отношения не имеет, просто раз уж вытащилась мысль по ассоциативной цепочке, не обрывать же.
Тетя Леля умерла от рака желудка, мать ее навещала, потому что больше было почти некому, и рассказывала, что ей очень хотелось, чтобы ее кто-нибудь держал за руку или гладил. Вспоминать это, как вы понимаете, мне уже совсем не хочется, но я понимаю, что зачем-то это надо. На самом деле я понимаю, что это никому не надо ни за чем, потому что никакая отдельная жизнь не имеет никакой особой цены. Царства уходили, и ничего — что нам отдельный человек? Этих людей со всеми их застольями смыло целиком и непоправимо, ничто из их разговоров не имеет больше смысла, их имен нет даже в Интернете, потому что они не вели дневников и не дожили до социальных сетей; я вот помню их имена — помню, что Цецилия Жабина жила в Минске, тоже одна из этой компании, присылала письма, открытки, календарики со странными надписями, мне однажды прислала открытку с надписью «Отыщи всему начало, и ты многое поймешь» (до сих пор не понял, и не этим ли я сейчас бессознательно занят?), помню, что в Раздорах жил Шура Баталин с женой, он был слепой, из дома почти не выезжал, а еще были Лева и Надя Друзяк, их я однажды видел. Володя Травкин с женой Галей. Все это я помню, а толку? Мне и поговорить о них не с кем, и рассказать о них некому, и даже вас я могу заставить слушать о них, только пообещав вам за это денег. Может быть, впрочем, это понимание — ничто никому не нужно, и ни от кого ничего не останется, и никто никого не лучше — тоже входит важной составляющей в то состояние, к которому я вас веду, — в состояние денег, или, вернее, в состояние, когда их тоже не нужно. А может быть, вот эта манера впихивать еду в ребенка — рассказывая ему сказку или свою жизнь — не что иное, как попытка задобрить слушателя: я рассказываю тебе о своем никому не нужном опыте, а ты за это ешь кашку. Любопытен был бы образ сказителя, который ходит по дорогам с ведром каши — не просит еды, а, напротив, предлагает: вот, поешьте, а я вам за это расскажу о нескольких никому не нужных людях, но просто мне не с кем больше о них поговорить, а мысль о том, что от них ничего не останется, для меня совершенно невыносима.