Генри Миллер - Сексус
– Могу сразу тебе ответить, Ульрик. – Я беспечно улыбнулся ему. – Ты…
– Нет! Сейчас не надо! Боже тебя упаси. Я вовсе не хочу прямо тут же узнать правду.
Обедать мы отправились в Чайнатаун, и на обратном пути Ульрик сунул мне десятку, чтобы доказать, что сердце у него там, где оно должно находиться. В парке мы присели на скамейку и завели длинный разговор о будущем. Под конец он сказал мне то, что я не раз уже слышал от других моих приятелей: на себя у него никаких надежд не осталось, но он уверен, что я вырвусь на свободу и создам нечто поразительное. И совершенно искренне добавил, что и не думает, что я уже приступил к тому, чтобы выразить себя как писатель.
– Ты пишешь совсем не так, как рассказываешь, – сказал он. – Ты словно боишься раскрыться. Если сумеешь это сделать и сказать правду – это же будет Ниагара! Скажу честно: я не знаю ни одного американского писателя, равного тебе по таланту. Я всегда в тебя верил и буду верить, даже если у тебя случатся неудачи. В жизни ты ведь не неудачник, хотя жизнь у тебя сумасшедшая; у меня ни на один мазок времени не хватило бы, если б я выделывал то, что ты делаешь весь день.
Мы расстались с ним, и я еще раз почувствовал, что, возможно, недостаточно ценю его дружбу. Я ведь не понимал толком, что мне нужно от своих друзей. Все дело в том, что я был настолько недоволен собой, всеми своими бесплодными усилиями, что всех и вся подозревал в несправедливости ко мне. Попади я в какую-нибудь переделку, уж конечно бы выбрал самую глухую к моим нуждам личность просто ради удовольствия вычеркнуть это имя из своего списка. Пожертвовав одним другом, я завтра же найду трех новых – это-то я знал твердо. А какое трогательное чувство овладевало мной, когда позже, при случайной встрече с кем-нибудь из таких отыгранных приятелей, не испытывая к нему никакой неприязни, я видел, как стремится он возобновить прежние отношения, как готов загладить свою вину щедрым угощением или несколькими долларами. В глубине моей души всегда теплилось желание увидеть однажды друзей, вернув им вдруг все свои долги. Часто по ночам я убаюкивал себя, ведя счет этим самым долгам. Спасти меня могла только неожиданная улыбка фортуны – ведь долгов к тому времени накопилось прилично. Умрет вдруг какой-нибудь неведомый родственничек и оставит мне в наследство пять, а то и десять тысяч долларов. Тут же я пойду на ближайший телеграф и отправлю всю эту кучу денег своим кредиторам. Идти на телеграф надо будет немедленно: останься деньги у меня хотя бы на пару часов, они сразу же исчезнут каким-нибудь непостижимым образом.
В ту ночь мне снилось наследство. А утром первое, что я услышал в конторе, – объявлено о бонусе 15 и можно вот-вот получить свое. Каждый был взволнован, перевзволнован, чересчур взволнован.
И у каждого на устах был один вопрос – СКОЛЬКО? В четыре дня пришел ответ. На мою долю пришлось триста пятьдесят. Первым, кого я порадовал, был Макговерн, старикан, дежуривший при входе, – пятьдесят долларов. Я проверил список. Приблизительно о десятке персон я мог позаботиться немедленно – все они были членами космококкового братства, относившиеся ко мне наиболее дружелюбно. Остальные подождут, в том числе и жена – ей я вообще ничего не скажу о бонусе.
Следующие десять минут я потратил на подготовку небольшой пирушки в «Вороньем гнезде» – именно там намечалась раздача долгов. Я еще раз заглянул в список: нельзя было никого пропустить. Занятная компания, мои благодетели! Забровский, лучший оператор фирмы; ласковый бандюга Костиган; телефонист Хайми Лобшер; О'Мара, мой закадычный друг, которого я сделал своим ассистентом; малыш Керли, мой подручный; старый проверенный кадр Макси Шнаддиг; молодой врач Кронский и, разумеется, Ульрик. Да, чуть не забыл Макгрегора, самого надежного моего вкладчика, с ним я рассчитывался всегда.
В общей сложности я размахнулся на три сотни: двести пятьдесят – долги и примерно полсотни долларов – банкет. В итоге я оказался совсем пустым, но это было нормально. Лишь бы осталась пятерка зеленых на поход в дансинг, чтобы увидеть Мару.
Я собрал довольно разношерстных людишек, и превратить их в собрание друзей можно было только одним способом – пусть вместе пьют и веселятся. Первым номером пошла раздача долгов, что оказалось наилучшей закуской из всех возможных. Следом сразу же двинулись коктейли, и пошло-поехало. Я хорошо распорядился и насчет еды, и насчет того, чем ее запивать. Непривычный к спиртному Кронский напился моментально, ему пришлось покинуть нас и всунуть пару пальцев себе в глотку задолго до того, как мы приступили к жареным утятам. Когда мы снова обрели его, он был бледен как привидение: лицо приобрело цвет лягушачьего брюшка, брюшка дохлой лягушки, покачивающейся в вонючей болотной тине. Ульрику он показался алкашом, с такими типами Ульрик предпочитал не знаться. А Кронскому как раз очень не понравился Ульрик, и он поинтересовался у меня с другого боку, чего ради я притащил сюда этого лощеного засранца. Макгрегор, у которого малыш Керли вызывал глубочайшее отвращение, все допытывался, как я могу дружить с таким гаденышем. А вот О'Мара с Костиганом поладили отлично: они завели долгую дискуссию о сравнительных качествах Джо Генса и Джека Джонсона 16. Хайми Лобшер пытался выудить у Забровского что-нибудь свеженькое о делах конторы, но Забровский придерживался такого взгляда на вещи, который не позволял ему при его положении делиться информацией.
В разгар веселья моему приятелю, шведу по фамилии Лундберг, посчастливилось заглянуть в «Воронье гнездо». Я бывал в должниках и у него, но он никогда не жал на меня насчет отдачи. Я позвал его к нам, усадил рядом с Забровским и тут же занял у Забровского десятку чтобы рассчитаться с вновь прибывшим. От Лундберга-то я и узнал, что мой старый друг Ларри Хант в Нью-Йорке и очень хочет меня видеть.
– Тащи его сюда, – скомандовал я шведу. – Чем больше народу, тем веселее.
Температура торжества поднималась все выше. Мы уже спели «Встречай меня в стране Грезландия» и «В один из тех дней», когда я обратил внимание на двух итальянцев за столиком неподалеку. Они посматривали в нашу сторону с явной завистью. Я подвалил к ним и спросил, не угодно ли господам к нам присоединиться. Один из них оказался музыкантом, а другой – боксером-профессионалом. Я подвел их к столу и расчистил место между О'Марой и Костиганом. А Лундберг пошел звонить Ларри Ханту.
Не знаю с чего, но Ульрику взбрело в голову произнести тщательно продуманную речь в честь Уччелло. Итальянский парень, тот, что музыкант, сразу же навострил уши. Макгрегор с отвращением отвернулся от Кронского, излагавшего ему свой взгляд на проблему импотенции – любимая тема Кронского, особенно если он видел, что слушателю она неприятна. Я наблюдал между тем, какое впечатление плавный поток Ульриковой речи произвел на итальянца. Он был готов отдать свою правую руку, чтобы так говорить по-английски. К тому же он был польщен энтузиазмом, который вызвало у нас имя его соплеменника. Я его чуть-чуть разговорил, увидел, что он просто ошалел от английской речи, заразился от него этим экстазом и пустился в отчаянный полет по красотам английского языка. Керли и О'Мара оба превратились в слух, Забровский переместился к нашему концу стола, а за ним Лундберг, шепнувший мне, что Ларри Ханта не удалось разыскать. А итальянец так разошелся, что приказал подать на стол коньяк. Мы встали, бокалы звякнули друг о дружку, Артуро – так звали итальянца – во что бы то ни стало хотел произносить тост по-итальянски. Стоять он не мог, поэтому говорил сидя. Он сказал, что живет в Америке уже десять лет и за все это время ему не довелось слышать такую красивую английскую речь. Он сказал, что никогда не сможет научиться так говорить. Он хотел знать, говорим ли мы подобным образом и в обычные, непраздничные дни. Он продолжал в том же духе, заколачивая один комплимент за другим, пока нас всех не обуяла столь пылкая любовь к английскому, что каждому захотелось произнести свой спич. В конце концов, в совершенном изумлении от всего этого, я встал, опрокинул сосуд с чем-то крепким и разразился блестящей речью минут на пятнадцать, если не больше. Все это время итальянец сидел, покачивая головой из стороны в сторону, как бы давая понять, что у него нет слов выразить свое восхищение. А я, уставившись на него, волна за волной окатывал его горячими словами. Речь моя, наверное, безумно удалась – то и дело от соседних столиков до меня доносились всплески аплодисментов. И еще я услышал, как Кронский шепнул кому-то, что у меня классически-прекрасная эйфория, и это слово подхлестнуло меня. Эйфория! Я остановился на долю секунды, пока кто-то наполнял мой бокал, и покатил дальше без всякого напряжения, веселый уличный шпаненок, который не лезет за словом в карман. Никогда в жизни я не произносил застольных речей. Прерви меня кто-нибудь сейчас, чтобы сказать, как прекрасна моя речь, меня бы это ошеломило, я бы «поплыл», говоря по-боксерски. Об ораторских красотах я не думал, единственное, что отложилось в моей голове, это восторг итальянца перед красотой чужого языка, которым он не надеялся овладеть. Да я и не помнил, о чем говорил. Я вообще не включал мыслительный механизм, я просто погружал длинный, змееподобный язык в рог изобилия и с блаженным причмокиванием извлекал оттуда все, что удавалось извлечь.