Виктор Ерофеев - Русская красавица
Однако друг друга не убили, живут по сей день, а дедуля - что дедуля? останется светлым пятном. Впрочем, инфаркт обширный. А когда мать сюда собралась, с целью отъезда в Израиль, желая на моей беде сбить сметану, она говорила, что отец наш совсем дошел, искусственный глаз в который раз потерял, новый не заказывает. Во всяком случае, не исключено, что папаша сидел, за что, не знаю, а может быть, его только собирались посадить, тут он и свалил с концами, в глушь, где меня из-за него, кривой сволочи, принялись дразнить с самого первого класса, доводили до рева, а была я на редкость крупная малолетка, с глупейшей рожей, двумя косичками и робкой кособокой ухмылочкой. Очень была застенчивая, до дикости, в женской бане стеснялась раздеться, и в душе осталась такой навсегда, только Москва нанесла на меня свой столичный лоск, а как я в Москву влюбилась!
Не могла без нее, словно отравилась. Говорю: по ночам бредила, мужа пугала, особенно второго, был же он отчасти даже городской знаменитостью: футболист. Я ему, что называется, изменила, когда он в больницу с воспалением легких попал, я бы рада была не изменить, да он сам во мне такой пожар раздул, что крепилась я, крепилась и не усидела: вместо Москвы стали мне одни хуи сниться, целыми семьями, как опята, просыпалась вся в мыле, жуть! Да не в том беда, что изменила, а неудачно изменила, из другого спортивного общества. Тот, конечно, куражась, всем разболтал. Город - небольшой, большей частью остался деревянный, и на древней эмблеме - крылышки. Долетела городская сплетня до моего дворового игрока. Была безобразнейшим образом бита, и если не искалечена, то чудом! просто чудом! хотя шрамик на переносице так и ношу, как привет от футбола.
Шрамик - ладно, придает пикантность, но издевательства не снесла, бежала в Москву, в ноги дедушке: возьми в опекуньи! Дед, строгих воззрений, опасался, что загуляю. Клялась здоровьем родителей, а если подвела старика, то совсем непреднамеренно. Да только теперь уже непонятно: кто кого подвел? Потому что дедуля, конечно, мог и не выступать на собрании, сказавшись больным, как старый человек, на веревке бы не поволокли, а то, что будто бы он меня защищал - это еще бабушка надвое сказала, покойница. Ну, да Бог с ним, а только как залегли мы с Ксюшей, обнялись, я и спрашиваю невзначай: - Ну, а как Нью-Йорк? Небоскребы не давят на психику? - Нет, отвечает, ни капельки. Напротив, вид красивый. - Ну, значит, думаю, врешь ты все, только ума не приложу: зачем? А дедуля по Финскому заливу прет босиком: - Не надоело, мол, гужеваться? Любовнички телефон надрывают! - Был моим секретарем, отвечал на звонки, по закону минувших дней говорил: - На проводе! - И Карлос звонил, латиноамериканский посол. А дедуля ему: - На проводе! - И Леонардик, бывало, наберет номер, поджидая меня и сгорая от любви и истомы, а дедуля: - На проводе! - Вел у меня телефонную бухгалтерию, но немного брюзжал, не понимая плюрализма, а теперь вот умирает, а может быть, умер.
Лежим, разговариваем, воспоминания о Коктебеле нахлынули на нас, как морская волна. Ночные купания под лучами пограничников, а мы купались, на спинках плавали, молотили руками по морю, а когда выходили, были задержаны, как шпионки турецкие, только Ксюша, понимая в шпионстве толк, осадила солдатиков, объясняла: не мусульманки! не видно, что ли? - Солдатики светили из фонарей и гоготали: вы, случаем, не актрисы? Такие высокие обе! Не знаменитости? - Ксюша, хлебом ее не корми, говорит: - Знаменитости! Солдаты гоготали, а мы арбуз ели, красный-красный, под тентом сидели, а она французский роман читала, с детства языки выучила, а за нами орава мужчин ходила: мы их презирали, мы друг друга любили, слов нет. И напрасно Юрочка Федоров утверждает, что я враг культуры, напрасно, это он так утверждает, потому что у него голое место на том месте, где у меня шумят бергамотовые деревья, где журчит ручеек и рыбы с красными плавниками - там у него голое место, выжженная земля, а насчет культуры - напрасно. Я начитанная и все понимаю, даже Ксюша дивилась: откуда берется? Недаром, конечно, потому что долго не могла отмыться от запаха старинного города с эмблемой из крылышек, как ни мылась, к каким шампуням и духам ни прибегала, принюхаюсь к себе тлетворный дух: хозяйственное мыло и плесень. Нет, Юрочка, тебе не понять! - А помнишь, говорю, Ксюш, как мы с тобой великий закон вывели, основываясь на взаимном наблюдении? Помнишь? Как, говорит, не помнить, солнышко, великий и справедливый закон, только не всем доступный. Всплакнули и обнялись, и никто нам не нужен. А после рассказываю про Леонардика, про наш договор, она Леонардика с детства знала, дядей Володей звала, потому что родители дружили, с Антончиком чуть ли не с четырех лет в дочки-матери играли, а того - так просто дядей Володей. А я, говорю, в это самое время чуть не погибла, поскольку на нашей улице самосвал в грязи утонул. Приехали трактора вытягивать, тянули-тянули, а мы, детишки, смотрели, как тянут, а тут трос взял и лопнул, как струна от гитары, засвистел и рядом со мной мальчишечку прибил, по виску ударил, тот упал, а я - рядышком, ну, в полшаге от него на корточках сидела, тоже интересовалась, как вытягивают, а как его вытянешь, если он по самую кабину в грязь погрузился. И смотрю: лежит мальчик, умирает, а вы, говорю, в малиновых кустах глупости друг другу показывали, пока родители ваши с важным видом прогуливались под соснами в жаркий день, обсуждали мировые проблемы, в парусиновых шляпах и в летних костюмах, мусоля исторические моменты, статью в газете и виды на завтра, кивая головами, а красивые жены поодаль семенят и щебечут о тряпках, да только не про газету шла речь, а небось про баб. Всякое было, говорит Ксюша, не обязательно только про баб, хотя и про баб, ибо дядя Володя всегда был коллекционер, и мой папа тоже не святой, хотя и талантливый. Ну i мальчик? - Умер, говорю, немедленно. Хоронили. Потом мамаша его говорит: - Ничего. Другого рожу. - И родила, но сначала плакала, убивалась, в руки его схватила, не отдает, из гроба вытащила, не отпускает, вся кричит, а потом родила, снова мальчика, как две капли воды, такой же бритоголовый, с сизым затылком, как голубь, а я - рядом: на корточках. - Самосвал-то хоть вытащили или там все стоит? - Смеемся, будто не расставались, будто она не француженка, не на розовом авто разъезжает, пугая людей. А что, говорит, у вас с дядей Володей? Женится он на тебе или шутит? Я ему пошучу! Однако жалуюсь: время тянет, ссылаясь на репутацию. Они с хирургом, говорит, с детским профессором, помню, замышляли сиамских сестричек попробовать. Две головы, две шеи, на шеях платочки, два сердца, четыре соска, а дальше - пупок и единое целое: все ходили, облизывались, по девять лет девкам было, сохранялись отдельно от всех, няньку наняли, их обхаживала. Вот, сокрушался профессор, дожили бы только, интересно, да только не доживут, и верно: померли девки, не достигнув положенного возраста. Я, конечно, запомнила, даже если и шутка, и Леонардика спрашиваю: что же ты пишешь-то все про другое? Читала, говорю, еще в школе проходили, и фильмы видела, мутило меня от них! - Это когда ссориться стали... - Ну, что? - спрашивает Ксюша. Воскресила ты его Лазаря? или так и висит до колен в седом опущении? - Ой, говорю, какая ты, Ксюша, вредная! - Да ну его! - говорит. - Он противный! - Он противный, Рене противный, у тебя, Ксюшенька, все противные, а по-моему, каждый чем-то красив! Вот мой Карлос, покуда его длинноносая жена окантовывалась на родине, он гулял, на столе мы с ним жили, посреди письменных принадлежностей: - Вы, говорил, редкая дама, Ирина, вы ноги можете буквой У держать! - Только вдруг его отзывают. Что такое? Пришла к власти хунта! Знаю, - говорит Ксюша. - Бесчеловечные бандиты! Даже священников пересажали! Кто? - Да хунта! Не мудри,