Василий Добрынин - Генрика
«Может, Аленка? — подумала мама, — Натворила чего, а? Аленка?» — подумала и улыбнулась мама.
— Юрка! — позвал Осип Палыч, — Ты помнишь, я про Воронцову?…
Дай бог, не ошибалась мама: черная. Теперь сны — не провалы в беспамятство, приходили к Алеше. Он жил, становясь с каждым утром, сильнее.
«Это, девочка, надо понять — это счастье!» Теперь так и будет — помнила маму Аленка. Смелая, близкая и осторожная, приподнимала крылом она край одеяла. Оно, накрывая обоих, казалось не тканью, покоящей и согревающей их, — а судьбой. Она была так осторожна, Аленка, когда обнимала Алешу.
Дверь забилась, загрохотала. Никогда и никто не стучал к Аленке!
Не очнулась еще, не поверила, что где-то рядом мог быть посторонний. Накинула платье, открыла Аленка.
— Ты, что без трусов и по городу ходишь? Днем? — удивился Юрка.
Ладонью, из-под подола, еще раз пролез-проскользил он по ее талии, по ягодицам.
Онемела Аленка. А он, бесцеремонный, захлопнул дверь, и мгновенно, в два шага, вытеснил из коридора.
— А! — вдруг он остановился, — М-мм… А ты что, замуж вышла? Ну, извини, извини, я вижу! Аленка. Не знал!
— А, — он уже отступил, — это самое… я просто так заходил. Просто. Пойду, я, Аленка.
— Бывай, — сказал он, и захлопнул дверь с той стороны.
«Алеша!» — хотела воскликнуть Аленка.
Да только стон ее мог он услышать. Припала она, как от удара в спину, щекой прижалась к косяку. Покатили по нем, скользя через пальцы, на плечи, Аленкины слезы.
Ни слова ей не сказал, и не шелохнулся там, за спиной, Алеша.
А когда обернулась, увидела сразу: беда! Холодной росой блестел на лице его пот. «Он хотел встать!» — говорили слетевшие на бок подушки и одеяло. По следу, еще не остывшему, быстро, как пуля, вернулась безумная боль.
— Я с тобой! — забываясь от горя, шептала Аленка.
Пусть, если он уходил, — она холода не побоится — останется с ним! А старухе с косой уносить двоих, тяжелее…
А потом она тщательно вымыла окна. «Не ленись это делать, — всегда говорила ей мама, — так в доме намного светлее. Здоровью и настроению, проще войти через чистые стекла…»
— Алеша, — закончив, пришла и присела она, рядом с ним, — так как ты, никогда и никто, — никогда, понимаешь, — не трогал меня.
Он не отозвался. Хотя и не прятал: глаза выдавали — слышал.
— Не знаю, понять не могу, отчего? Хотел он дружить со мной, было. И поцеловаться, на выпускном… я ему отказала. Но так, чтоб руками…
Из нескольких слов она выбирала лучшие, да вдруг ощутила — обрыв. Такое случается с нитью, единственной, важной. «Видел!» — представила, как это мог видеть он. Слов не было. Кончик оборванной нити, и все…
И вдруг ощутила: горячей рукой, он нашел ее руку:
— Алена, не бойся. Тебя я сумею понять, всегда! Это правда — всегда…
«Когда так говорят, — поняла Алена, — нить оборвать невозможно!».
— Чего такой, дутый? Обидел кто-то?
Юрка, руки в карманы, подбородком, как взнузданный, дернул и отвернулся.
— Что ты молчишь? Где был? У Аленки?
— Да.
— Ну, так, — отец усмехнулся, — теперь потрепал ей холку?
— Отец! — прошипел Юрка, — Я ведь говорил уже, нет!
— А что злишься? — рассердился отец. — Не дает!
— Она замужем. Понял?
— Во, как! Ага. И за кем же?
— За Тулиным Лехой.
— Лехой Тулиным?
— Ну, да, Лехой. Она, я так помню, его и хотела, всегда.
— Ого! — изумился Палыч.
— Пашка, Никита — за мной, хватит водку лакать! — дал команду помощникам, Палыч, — Винтовки, — добавил он зло, — не забудьте, вояки!
«Дети! — сердился на сына, — Чего б понимали в жизни?! Ему, — дай все, а он? Говорить уважительно, и то- дуля! А дальше?»
Никита, — полицай-недоумок, и нынче кирзу, по-колхозному носит. Как подолы их голенища — хлоп-хлюпают по ногам. И понять, что ушам Осип Палыча это мерзко, — мозгов у того не хватает. Не хватит, пока не убьют!
— А куда мы, Палыч?
— Куда? Врагов бить. Забыл, кому служим? Не все ж самогонку по бабам трусить!
— Ну, если надо… А сил у нас хватит?
Осип Павлович остановился и от пяток до кепки промерил Никиту недобрым взглядом
— Я, ради бога… Мое дело — во — ноготок на мизинце, не больше — отмерил Никита.
«Пес!» — оценил Осип Палыч, и сплюнул.
«Во, жизнь! — подумал Никита, — Этот — по морде бы дал, просто так. А из немцев, — любой: Айн момент, нате, руссишь, по харе! А наши?»
Свинья вспоминалась, — как-то на бойне видел, сбежала… «Сбила кого-то с копыт» — и бежать! Чуют же, говорят, когда на убой повели. Сотни, тысячи, идут, а она — сбежала. Глупо: от смерти да человека, особенно, если те вместе, сбежать невозможно. Догнали. Били, пинали свинью ногами, железными крючьями, с места срывали. Избили беднягу, всю искололи; сил, — ни у той, ни у них. А все равно — умирать по-свински свинья не хотела. Не видел Никита, чем кончилось: вряд ли она поднялась да смогла пойти на убой. Уже не могла. Утащили волоком.
Свиньей в тупике, казался он себе сам. Несчастно живая, расставив передние ноги, держалась она из последних сил и тянула морду ноздрями в небо…
«И так же меня! — подумал Никита, — Может сейчас же: придем на место, и все… А нет — все равно нам с Пашкой — тупик! С немцами, пока хмель мозги туманит, считать себя человеком можно: потому что живой. Да не вечно пьян будешь. И немцы не вечны на нашей земле — их песенка спета. Уже очевидно, спета! Осип Палыч, Никита, Пашка — какие они служители идеалам Адольфа Гитлера?! Так — спасители собственной шкуры, приспособленцы. А таким — так и выйдет — таким жить недолго! У таких, своих на своей земле нет — они сами на ней чужестранцы…
«Говорят же, — вспомнил свинью Никита, — бык-провокатор, или свинья такая же, есть. Вожаки на конвейерах бойни. Пока за собой других водят, — живы. Естественно — сыты…
Черт его знает, как мы, а вот Палыч, — в петле, по итогу, болтаться будешь!»
От вида висящего в перспективе Палыча, становилось легче:
«Хворает, скотина! — помня, что мог дать Никите по морде, подумал Палыч, — А до войны, — не пил. Да теперь по-трезвому каждый свихнется, — пусть пьет, жизнь под откос полетела у всех. Но, взять Палыча — больше ста кил. Ему два стакана — милая шутка! И три стакана. А тому — двести граммов махнул — уже есть! Ему это вес, это тяжесть, и он уже — тряпка. Дурак, и такой как Никита, не могут понять: тяжесть тому безвредна, у кого ее выдержит тело. А душа — да какой с нее спрос? Кто видел, чтобы вагон, например, разгружали не люди, а души? Однако, за что бить Никитку?
Уже близко, в виду полуразбитого дома Аленки, Палыч вдруг остановился: Задумался, обернулся к своим:
— Паш, ты трезвый. Вон, в домике, видишь? — и указал совершенно в другую сторону. В сторону брошенной, поврежденной огнем хатинки
— Ну?
— Флигель, в саду. Там, как я знаю, засел партизан раненый, чуешь?
«Тулин, — опять думал Палыч, — конечно же, ранен. Серьезно, скорее всего. Иначе б тут не был…»
— Так вот, вы, с Никитой… Ясно?
— Ну, да, Осип Палыч, ясно! — Пашка, мгновенно пригнулся, и дернул затвор.
— Никита! — махнул он рукой.
Осип Палыч присел, где стоял и достал сигарету.
— Осип Палыч, — неся, как косу, на отвес, винтовку, вернулся обратно Паша, — мы все обыскали. Вообще никого!
— А Никита?
— Тащится.
— Значит — или ушел, или не подтвердилось что был.
— И не было, Палыч.
— Ну, так конец операции, все! Но зато, и потерь у нас — никаких. Живы. Давай, выставляйся, Никита, жить будем! Ты слышишь, хвороба ты наша? — усмехнулся Палыч,
«Иначе пойдем!» — думал он о себе и Аленке. Советских времен репродукция вспомнилась: Ленин, лет в двадцать — «Пойдем по другому пути!»
«В Москву он пошел, по военному делу!» — вспомнил Семеныча, и чтобы не рассмеяться, окликнул:
— Никита!
Никита сглотнул слюну, горькую, в пересохшем горле.
— А, ну-ка, скажи, что тебе говорил Леха Тулин?
— Я с ним, — Юрка так же, опять, рассердился, — не здоровался даже.
— Чего так?
— Болеет.
— А кто говорил?
— Да я видел! Лежит, чего лезть: — болеет…
Опять забренчало окно у Алены. Стучал полицай. Не тот, что на сваях-ногах, и ногайкой, стучал Никита.
— Аленка! Тебя к коменданту. Не бойся. Хотят, вроде снова стекольню открыть. Вот герр комендант с тобой хочет потолковать. Поняла? Выходи, я тут подожду.
— Сейчас! — кинулась переодеваться Аленка.
— Опять комендант собирает?
— Да-а, Леш, в общем, да…
— В Рейх, на работы! — глаза Леши сузились в прищуре, сделав улыбку недоброй.
— Леша, не волнуйся. Я скоро приду, расскажу. А сюда, ты же знаешь, никто не ходит.
— Никогда? — удивился Алеша.
— Тут немцы, сначала, — наверно, когда вы еще с капитаном их били, — стекольню хотели открыть. А после, Андреич пропал и они это бросили. Но табличку оставили: «Хальт!» — и еще — на своем. Ее все боятся, ни кто не подходят.