Василий Добрынин - Генрика
А теперь она видела их. И не только глаза: даже солнечный зайчик в них…
— Аленушка!
— Что?
Он звал. В глазах она видела — ждал ее. По телу легонько взбежал, до затылка, озноб — могла б не увидеть глаз! Ее поцелуй, первый, случайный и жаркий — он осилил «Антонов огонь». Замерло солнце, теперь будет жизнь. И, тени, которых Аленка боялась, теперь заскользят назад.
Он притянул ее руку, ладонью раскрытой прошелся, и мягко пожал у предплечия, в ямке,
— Алена! — сказал он.
Она наклонилась, и солнечный зайчик, и робость, чарующей каруселью подхватили и увлекли Аленку. На миг помутилось в глазах, — как не его, а ее, Аленку ранило.
— Эй, ты слышишь! — очнулась она.
В окно тарабанили с улицы резной рукоятью ногайки. Аленка метнулась к окну. А внизу, деловито, как сваи, расставив ноги, стоял полицай. «Хорошо, — спохватилась она, — что окна высоко, и больше никто не живет во всем доме…»
— Ты вот что, давай ноги в руки и живо на площадь! Герр комендант объявленье давать будут, ясно? Живей, я сказал!
— Я… конечно, сейчас!
«Без коня, а с ногайкой бродит…» — мелькнула нелепая мысль, а Аленка летела на площадь. Скорее, прочь уводя от Алеши, от дома, врага и нечистую силу.
Людей сгоняли на зрелище, к эшафоту. Извилистым жалом качалась, в безветренном воздухе, черная на небесном фоне, петля.
На сваях-ногах, точно так же, как тот полицай, под окном (у кого научился!), стояли квадратом, спиной к эшафоту, немцы. А, руки за спину: как циркуль в нелепо высокой фуражке, ходил на верху офицер. Внизу, по земле, почти точно так же, гулял, взад-вперед, полицай Осип Палыч. Грузный, в картузе и хромовых сапогах.
— Ведут! — встрепенулась толпа. И последнее слово, последний шорох, вспыхнув, коротко, спичкой, исчезли.
— Партизан! — закричал офицер. — Кто увидеть в лесу партизан, кто увидеть домой партизан, кто увидеть — рукой без шарнира, как палкой, назад, и направо-налево, качнул офицер, — Что там есть партизан, дольжен быстро сказать полицай, или кто-то, любой, из германский армия. Мне говориль! Всем поняль? Я сказал, всем поняль? Кто не поняль, — таким мы поставим вторая веревка! Теперь все!
Поднял над погоном руку, махнул ей, как щеткой сгоняя пылинку.
Отпрянули, как по команде, конвойные немцы, «Семеныч!» — узнали в толпе.
А тот пошатнулся, но тут же воспрянул, в последний миг жизни, поднявшись над всеми. Непонятым ими, пекучим как стыд, сожалением, выжгло слезу. Ничего, с высоты этой сделать нельзя!
Расторопные руки толкнули к последним ступеням:
— Товарищи, под Сталинградом их триста тысяч, и всех генералов пленили! Наши в Харькове были! И будут…
Приклад, без размаха, со стуком, ударил Семеныча в зубы.
— Они скоро будут… — и все, захлебнулось последнее слово.
«У товарища Щорса служил! — бросил окурок и усмехнулся начальник полиции, помня предмет гордости старого партизана. — Волчара старинный! Вот щас и подаст тебе ручку товарищ Щорс!»
— Что там было, Аленка?
— Все хорошо, я же здесь.
Как покинутый воин, которому не было шанса оставить последний патрон, или сломанный штык, ждал ее он сегодня. Страшно быть безоружным, когда возвращаешься к жизни и начинаешь ей дорожить…
— Ну, зачем так? — поймала она его руку, не дав приподняться. «Рана на животе, разойдется!» — мгновенно и мягко, рванулась Аленка навстречу.
Припав на колени, склонилась, неловко, но с чистой душой, притянула ладонь, прислонила к губам, пряча взволнованную бледность.
— Да, так, — обманула она, — объявление дали.
— Какое?
— В Германию, в Рейх, на работы…
— Опять! — простонал Алеша.
Ладонь его замерла, как человек, уловивший хорошую музыку. Часть тела — полянка, согретую солнцем …
Подушечки, складки, и пальцы… Она обнимала, сжимала их и отпускала, касалась губами и мягко вбирала в себя. Звала незнакомая, та же, которую слышал Алеша, музыка…
Потерялось сердце…: Сошло с места, и близко, как утренний сон, осторожно, — стучало под самую грудку. Там оживилась и мягким теплом пробежала волна, наполнила грудь. В легчайшей и сладостной боли, воспрял и напрягся сосок.
Не зная препятствий, волна пробуждала все тело. Пугливый и сладкий призыв, отозвался щемящим комочком внизу живота…
— Леш… — хотела позвать и очнуться Алена.
Но, жажда пылала на влажных, солоных губах. А тело Аленки тянулось навстречу…
«Он не может. Я делаю больно!» — пичугой попавшей в ловушку металась мысль. А пленитель таинственный звал еще дальше.
— Алеш, — прошептала Аленка.
Его тело просилось на волю, не боясь ни рук непослушных, ни огня, ни боли. Его близость, трепет его, ощущала Аленка. Из глубин сокровенных звали друг друга она и он. «Может, — не знала Аленка, — всего один раз так бывает?»
Отыскала сбитую ею, в порыве, Алешину руку. Вернула и прижала к себе. Ведомая ею, ладонь его, остановилась на талии. Замерла, как будто пальцы случайно и слепо коснулись таинственных струн. И скользнула по ним, будоражащей поступью, вверх. Прогнулось, ушло от шального тепла ее, тело Аленки, и тут же, обратным движеньем, тянулось назад. Чтобы стать еще ближе, теснее, желанней… Оно извивалось, и в русле изменчивом, гибком, скользила ладонь Алексея-Алешки, читая дорожки желаний по телу Аленки.
У сердца на миг затаилась, почувствовав новые струны. Раскрылась и бережно, тихо скользнув тыльной частью, замерла возле Алениной грудки. И накрыла, сжала осторожно, упругий и нежный холмик.
«Все!» — ахнула, падая в бездну, Аленка. Реки, казалось ей, остановились и солнце застыло глазком огонька в лампадке.
«Убью!» — испугалась Аленка.
И тут же очнулась:
— Не надо!
Задувши лампадку, скользнул неуютный, колючий туман-ветерок. Реки вновь потекли, засветилось солнце. И сердце из-под ладони Алеши, готовилось тронуться вниз. Где привычно стучало всегда.
— Алеша, боюсь, мы так рану откроем, Алеш…
Горячей щекой прижалась к груди:
— Я сама… Хорошо? Я же знаю…я видела все… Ты без сознания, а я каждый день умываю…
Сойти не могла, и его увести с потаенных вершин — не имела права. Рука, зову тому же, что в ней побудила мужская ладонь, и струнам таким же внимая, скользнула по телу Алеши.
Ладони ее, лепесточки живые — опускались Алеше туда, от чего замирало сердце. Он охнул, чуть слышно, он в это мгновение, чуть ли не умер! Там было совсем не такое, что видела раньше, когда умывала…
Каждую жилочку там ощутила Алена. Струнки их, твердые, тонкие, близкие — бились в теле мужском возбужденном, таинственном, страшном немного…
Готов умереть — понимала она, — он, мужчина ее, — затем, чтобы в это мгновение отозваться. Прийти к ней, войти, как велит это сделать природа. Понимала, и боялась позвать… А жилочки в теле мужском, трепетали в несмелых объятиях, в пальцах ее. Лишь двое, и то не всегда, могли отыскать потаенные струны. Но ведь нашли, и не понять, бросить их, уже не могли. Чарующей власти отдавшись, клонилась Алена все ниже, косой распушенной скользя в бугорках на щите живота Алеши. Горяча их дыханием и освежая касанием ласковых влажных губ.
— Нам с тобой, до конец война, теперь спать! — смеясь, показывал жестом ладоней под щеку, Карл Брегер — комендант станционной Ржавлинки.
— Ну, да — соглашался Палыч.
Теперь ни единой души партизанской, в живых не осталось. Всех положили в последнем налете. Тех, кто шевелился, зубами скрипел, обошли и добили на месте. Сожгли напоследок все то, что могло сгореть. А Семеныч, обозник, старик, уцелел, по дури. Снаряд залетевший поджег фуражи, и тот, запыхавшись, летал возле, птицей — тушить намогался. Пока его с ног не свалили, — вояка старинный!
«Ну да, — в сторону коменданта косил Осип Палыч, — все так, да не вовсе уж так…» Лешки Тулина там не нашли. Точно, того там не было, Палыч каждого пересмотрел. Не нравилось это, очень не нравилось.
А Щорсовец издевался:
— Пес паршивый! Чего захотел? Не видать тебе Лешки! А увидишь — плачь, — смерть твоя значит, пришла!
— В Москву улетел он, по делу военному… — бредил старик.
«В Москву? Да, скорее, гниет дай бог себе где-то. А что?» — обнадежился, слюну проглотил Осип Палыч. Как будто услышал Семеныч:
— Дождешься! Он немцев, уж если прижмет, два десятка один уложит! А такого дерьма, как ты …
Водой старика не поили, а плюнул в лицо, что едва не упал Осип Палыч:
Болтается, с богом, теперь! Ну а Тулина — нет так и нет, к черту их!
— Чего ты, герой, разогнался? — опешила мама Алешки.
Осип Палыч, без стука, без оклика, — точно в свой дом, — завалил в ее хату.
— Старая, вот что, давай, покажи-ка мне все в своей хате!
Не церемонясь, не глядя, как побледнела, как, может, едва устояла она на ногах, шарил он по всей хате.
— Лестница есть? Давай, на чердак полезу!