Гергей Ракоши - Сальто-мортале
— Где ты об этом читал? — недоверчиво спросила я.
— Где-то читал. Уж не помню. Так просто, всплыло в памяти.
— Ты много читаешь.
— Да, я всегда много читал.
— Тогда, наверное, тебе где-нибудь встречалось и противоположное мнение. Что женщины с шелковистыми волосами умеют готовить превосходную уху, что они улыбаются даже тогда, когда муж наступает на любимую мозоль, и тому подобное.
— Не исключено, хотя сейчас мне вспомнилось другое — индонезийская пословица: лживое сердце у той женщины, которая беспрестанно улыбается. На этот счет существует несколько тяжеловесная древненемецкая версия:
Если ты наступишь на мозоль своей жене
И, несмотря ни на что,
Она улыбается,
То, хоть и нет у тебя на ноге мозоли,
Ты когда-нибудь будешь плакать.
Но я любила такую пикировку! Если бы кто-нибудь слышал нас! Ну, да мы пикировались не для кого-нибудь, а для самих себя. Так, играючи, я впоследствии выучилась у Дюлы немецкому и английскому и могла бы научиться и русскому, но — я и поныне не могу справиться с кириллицей. (Она для меня непреодолимое препятствие: некоторые буквы совпадают по написанию с латинскими, но обозначают совсем другие звуки: например, русская буква «р» звучит по-латыни как «п», «х» как «кс», другие буквы совсем не похожи на наши, третьи соответствуют нашим, но только как заглавные и печатные, а как малые имеют совершенно иной вид. Затем, есть и такие буквы, которые совпадают с нашими малыми и рукописными, но как заглавные и печатные — нет. Словом, с русским дело у меня не пошло на лад, хотя Дюла и уверял, какой это красивый и логичный язык, какой стройный, с какими тонкими оттенками выражается в нем прошедшее и будущее время и так далее.) Письменный экзамен на аттестат зрелости мне удалось проскочить лишь благодаря шпаргалке. Не давался мне в школе и немецкий. До какой степени? Невообразимо. Я не языковед и не педагог, но что преподавание языков у нас в средней школе поставлено неважно — в этом я готова поклясться. Соответственно главным процессуальным видам мы различаем: а) глаголы, обозначающие действие: lernen (учиться), б) глаголы, обозначающие состояние: liegen (лежать), и в) глаголы, обозначающие протекание действия: fallen (падать)… В родительном падеже стоит объект родительного падежа, требующий непереходных и подлинно возвратных глаголов, равно как и после прилагательных, требующих родительного падежа, стоящих в качестве именных частей сложносоставного сказуемого. Фразы вроде этой застряли у меня в памяти, а также: «Kennst du das Land, wo die Zitronen bluhn, in dunklen Laub die Gold-Orangen gluhn?..»[5] — но когда после четырех лет каторжной работы над языком один немец спросил меня на улице Ракоци, как добраться до отеля «Ройял», я осрамилась как последняя дура. Мне следовало сказать: сядете здесь на трамвай, проедете одну остановку, пересядете там на идущую направо шестерку, вторая остановка и будет отель «Ройял». Вместо этого, отчаянно жестикулируя, словно глухонемая, я, мучительно напрягая память, промычала: «Bitte schon auf hier ein Elektricitat und gehen ein Station, dort ab und auf ein Sechs Elektricitat rechts, Hotel Royal zwei abfliegen» — и при этом была готова провалиться сквозь землю от стыда: нас уже обступили зеваки. В конце концов немец с задумчивым видом направился к остановке трамвая, а я чуть ли не бегом поспешила прочь. Примерно мое объяснение звучало так: «Пожалуйста, здесь на электричество и проехать один остановка, там слезть и сесть на шесть электричество направо, проехать две отель «Ройял»…» Я воспроизвела себе это потом. «Ах ты, дура! — твердила я про себя. — Вот когда тебе пришлось сдать экзамен по-настоящему, что там аттестат зрелости». После этого я много дней ела поедом самое себя. Так же обстояло дело и с немецкими газетами, я не понимала в них ни слова. Не помогал ни словарь, ни — еще меньше — зазубренные жуткие грамматические правила. Утешало лишь то, что в таком же положении оказался каждый из нас. Кто вынужден был ограничиваться школьной программой, не занимался дополнительно и не имел возможности практиковаться в языке, говоря, к примеру, с отцом или с матерью, хорошо владеющими немецким, тот добился не многим больше меня. Я даже осмелюсь утверждать, что четыре года маеты с иностранным языком в школе приносят больше вреда, чем пользы, они схожи с курсом лечения от алкоголизма: только отбивают охоту к изучению языка. Осрамившись вроде меня, человек и слышать больше не хочет ни о каких занятиях языком — ему лишь бы спасти жалкие остатки собственного достоинства. Само собой, я рассказала Дюле о своих смешных переживаниях, о немце и обо всем прочем. Mein lieber Herr[6], к сожалению, мне известен край, «wo die Zitronen bluhn»[7], а также то, что спрягаемая часть форм глагола условного наклонения в немецком языке представляет собой повествовательное прошедшее сослагательного наклонения вспомогательного временного глагола werden, а неспрягаемая часть, инфинитив основного глагола настоящего или прошедшего времени (интересно, является ли глагол «быть» в венгерском языке временным вспомогательным? Господи боже, вот уже я боюсь и глагола «быть» — я буду, ты будешь, он будет — конец, дальше я уж и по-венгерски не знаю), и, mein Herr, ich weiss auch[8], что если глагол управляет несколькими дополнительными предложениями, то: а) объект может стоять в винительном падеже, как одно из дополнительных предложений, а субъект в дательном падеже как другое дополнительное предложение (объект как одно из дополнительных предложений!! — от этого офонареть можно!), б) (тут мне ничего не приходит в голову) и в) двумя винительными падежами управляют такие глаголы, как, например, nennen + дополнение+дополнение (называть), schelten + дополнение + дополнение (ругать) и так далее — да, мне помнится и пример: «Mit Recht nennen sie ihn einen Feigling» («Его по справедливости называют трусом»). Еще мне помнится, что nennen было набрано жирным шрифтом, но вот если бы я сумела растолковать немцу про отель «Ройял» и особенно подчеркнуть: «Жми auf ein[9] электричество!» У меня нет способности к языкам, или, если выразиться не столь изящно: я попросту идиотка! «Да брось ты, — сказал Дюла, — любой человек может освоить язык настолько, чтобы читать газету или перемолвиться словом с прохожим на улице, на это способен даже слабоумный, который и на родном-то языке едва лопочет. Допускаю, что могут быть нелады с произношением, пожалуй, и построение фразы может самую малость отдавать венгерским, и, возможно, некоторые слова не будут «стоять прочно», как у Флобера, но не может быть такого, чтобы человек был не в состоянии выразить на иностранном языке свои самые простые мысли. И, разумеется, тут нужно желание и несколько недель… ну, скажем, месяцев упорного труда». — «Несколько месяцев! — вздохнула я. — Мне и за четыре года ничего не удалось добиться». — «Ну да, у тебя нет веры в себя, ты не собранна. Но это ничего, я знаю, с чего надо начать. С языка, которого ты не нюхала. — Наша библиотека все еще была упакована в ящиках, он присел на корточки и долго рылся в них, а я подсела к нему и помогала разбирать. — Тут должна быть одна маленькая потрепанная книжка, ей я обязан тем, что могу читать сейчас в подлиннике дипломные работы Фейгля, Вудраффа, Тананаева, Дюже». — «Уж не из тех ли, что обещают: «Легко и скоро выучим язык!»?» — «Не бойся! У тебя даже голос задрожал от страха, бедняжка. А, вот она! — Он торжествующе протянул мне небольшую книжку в серой обложке. — Я приклеил оторвавшиеся страницы хлебным мякишем. Ну а вообще этой книжке цены нет» — «Да?» — Я вертела в руках тонкую истрепанную книжицу. Мне не верилось, что она может быть дороже хотя бы нашего последнего совместного приобретения — научно-исследовательского труда мадам Дюпони-Бра на французском языке, — труда, посвященного значению и роли микроэлементов и стоившего нам четыреста двадцать форинтов. «Да! В лагере для военнопленных я отдал за нее однодневный хлебный паек. Шестьсот граммов хлеба». — «Ах, так! — засмеялась я, — тогда верю. Шестьсот граммов хлеба — это форинт восемьдесят». — «Ты и представить себе не можешь, как дико это звучит: форинт восемьдесят — одна порция хлеба. Невероятно. Поначалу еще можно было как-то купить его, но несколько недель спустя об этом уже не могло быть и речи. За десять большущих сотенных на нашей лагерной «бирже» нельзя было достать не то что самокрутки, но даже окурка. А потом и клочка газетной бумаги, чтобы скрутить цигарку. Был среди нас огородник-болгарин, кто он и что он — никто этого не знал, но он таскал с собой полный вещевой мешок бумажных денег и ночью спал с ним в обнимку или клал его себе под голову как подушку. И вот как-то раз на него накатила блажь и он обеими руками расшвырял все свое богатство по двору. Но никто не дал себе труда наклониться, никто не потянулся за этими бумажками. Надо было как можно меньше двигаться. Чтобы тратить как можно меньше энергии. Хлеба-то давали мало». — Я молча слушала. Дюла раскрыл книгу. Сказки Оскара Уайльда. — «Преданного друга» я читала в венгерском переводе, — сказала я. — Эта история с тачкой просто великолепна. «Как подумаю, что я обещал тебе свою тачку!..» Так и хочется свернуть шею этому скоту мельнику. А комментарии водяной крысы!» — «Да, это чудесные сказки: полагают, что Уайльд не уступает Свифту как мастер прекрасной, прозрачной английской прозы — это, разумеется, облегчало мою задачу, однако, тогда и там едва ли шло в счет: я с равным успехом мог бы взять любую книгу на иностранном языке. Ибо мне хотелось помериться силами с катящимся в пустоту потоком дней, недель, месяцев. Мне хотелось сделать над собой усилие и вырваться из круга людей, уже в шесть утра присматривающих, оценивающих, обсуждающих, смакующих куски мяса, ожидающиеся к обеду, людей, со вздохом вспоминающих прошлое и возлагающих радужные надежды на будущее, погрязающих в пустых и запутанных спорах, людей, детально повествующих о любовных похождениях, которых никогда не было и не будет, людей, которые с павианьим усердием, павианьей сосредоточенностью, павианьим урчаньем высматривают, выискивают, ловят вшей друг у друга. Ты думаешь, преподавание языков в моей гимназии было поставлено лучше, чем в твоей? Куда там! Я садился, поджав ноги, у стены, надвигал на глаза свою засаленную, полинялую велюровую шляпу, уже потерявшую свой первоначальный вид и похожую на горшок, чтобы ничего не видеть, кроме книги, и говорил себе: «Люди сумели расшифровать даже египетские иероглифы! А твоя задача в миллион раз легче, у тебя в руках четкий печатный текст, и ты уже прочел его венгерский перевод, ну так давай валяй, время у тебя есть, тебе ведь всего-то девятнадцать лет». И вот мы сразу же принялись читать, присев на корточки подле ящиков, «Счастливого принца» — «The Happy Prince». Здесь th звучит звонко, ведь правда? Я уже слышала, как выговаривают его ребята, изучающие английский в спецшколе, они произносят примерно так: дзё. Есть и другое th, глухое, по радио и телевидению оно слышится как «с»: например, Smith звучит как Смис. Дзё хэппи принс. Ну как, верно я говорю?» — «Забудь про все, о чем ты знаешь понаслышке. Твой «Смис» никуда не годится, это все равно что вместо «даль» сказать «дал». Это th — настоящее th — тебе придется выучить: кончик языка прижимается к верхнему ряду зубов и так далее, не будем пока говорить об этом, но это твое «с» насовсем выброси из головы. Ну а звонкое th произноси без лишних церемоний как «де» или «дё», все американские негры так его произносят, и я думаю, это подойдет и нам, пусть не на все сто процентов, но все же намного лучше, чем «дзё». Стало быть: дё хэпи принс. Не хэппи! В английском удвоенные буквы не удваиваются в произношении. Как и в немецком». Такая простая вещь, а мне и невдомек. Дюла словно бы заново преодолевал памятные ему трудности овладения языком. «Как по-твоему, что это значит? А это? А это? А это: слово одно и то же, но вот здесь означает не то, что здесь? Почему?» Он заставлял меня ломать голову и помогал только тогда, когда я окончательно становилась в тупик. «То, что таким путем врезается в память, остается в ней надолго, ты сама в этом убедишься. Какой же я дурак, говорил тебе, что нужна только воля. Так да не так, нужно еще и воображение. Там, в своей надвинутой на глаза шляпе, я ни до чего не дошел бы без воображения. Когда я окончательно застревал на месте, я пускался «бродить в массах»: «Кто знает, что означает это английское слово?», однако проделывать такое без конца не годилось. Ведь подниматься означало лишнюю трату сил. Когда я вспоминаю тот двор, шаги, движения, — я вижу все, как при замедленной киносъемке. Если бы я мог прокрутить этот не заснятый фильм, ты увидела бы, как я сижу, поджав ноги, у стены, уткнувшись в книгу и унесшись мыслями далеко-далеко… Так далеко, что, случалось, приходил в себя, лишь когда меня трясли и кричали в ухо: «Эй, пора обедать, ты что, подохнуть хочешь?!» Благодарно оскалившись и еле переставляя ноги, я пристраивался к очереди перед большим котлом, потому что вряд ли бы кто-нибудь понял, если бы я сказал: «Как раз подохнуть-то я и не хочу…» Продолжаем: «High above the city, on a tall column, stood the statue of the Happy Prince»[10]. Из этой фразы я пока что подскажу лишь, что high означает «высоко», a stood — «стоял». Что такое A Happy Prince, ты уже знаешь, city знает всякий, слово column наводит на мысль о колонне, ты подумай, пораскинь чуток мозгами!» — «Ладно, подумаю, но почему ты не сказал, как будет настоящее время от stood?» — «Ага, вот уж тебя заинтересовала и грамматика. Нет, не тут-то было, в учебник смотреть не будем. Мы еще наткнемся на него в тексте, и тогда я скажу: вот он. Будем все делать не как в школе, а наоборот. Когда ты уже полюбишь язык и узнаешь, что в нем так и что этак — просто так и этак и все тут, — тогда, если тебе придет охота погрузиться в его изучение поглубже, мы можем понемногу начать заниматься грамматикой, но вовсе не параграф за параграфом, безо всяких там таблиц и всякого педантства. Ну а сейчас поломай чуток голову, поборись, человек может по-настоящему назвать своим только то, за что он боролся». — С этого дня мы, тесно прижавшись друг к другу, прятались вдвоем под гигантски раздувшейся выцветшей велюровой шляпой — и вот теперь я уже мало-мальски могу объясняться по-английски и по-немецки, и будь то газета, роман или специальный журнал, нет такого текста, который я не могла бы разгрызть с помощью словаря. Сейчас мы уламываем французский, и, насколько я знаю Дюлу, — буква кириллицы сегодня, буква завтра — в конце концов он втравит меня в изучение русского. Я таких странных людей отродясь не встречала. Вылезает из высокого тростника, простукивает крепостную стену. Не поддается? Ладно, он уже исчез, только тростник волною колышется за ним следом. Нет, это всего-навсего ветер, не может быть, чтобы тут кто-то прошел. Однако в крепости насторожились, вглядываются в даль, по ночам на башнях пылают сторожевые костры. Но ничего, никого. Однако в крепости настороже — черт не спит. Но — ничего, никого. А вот сейчас, сейчас, как будто… Ах, это всего лишь норка тащит краснолобую с зелеными лапами камышницу. А это что? Эта безмолвная тень в лунном свете? О, это всего лишь ушастая сова в камыше. Тишина, тишина, и ничего, никого. К чему эти сторожевые костры? Зачем так внимательно вглядываться в даль? Ведь ничего, никого, только ветер… И затем один только раз, беззвучнее, чем сова, увертливее, чем лиса, он вновь появляется там на мгновение (ну конечно, это Дюла!) и простукивает стену. «Чехов ведь твой любимый писатель, не так ли?» — совершенно неожиданно спросил он однажды, когда мы в весьма пасмурном настроении мыли посуду из кварцевого стекла, колбы, пробирки и пивные бутылки. «Писатель номер один». — «Ну, а представь себе, что ты могла бы прочесть его «Скучную историю» в оригинале? А?» Я только вздохнула этаким неопределенным вздохом — ни бе ни ме. Он мог означать: «Господи, да оставишь ли ты меня в покое!», но в то же время: «Конечно, это было бы чудесно!» И самое странное, я и сама не знаю, что именно я имела в виду. Быть может, и то, и другое разом? Чехов и вправду был моим любимым писателем. Я прочла все его вещи, переведенные на венгерский, и особенно восхищалась его рассказами, прежде всего «Скучной историей». Сколько раз, ах, сколько раз я читала и перечитывала ее! И по мере того как я изменялась из года в год, из месяца в месяц, а то и с часу на час, точно так же изменялось и чарующее воздействие на меня этого рассказа. Когда я бывала особенно не в духе, я забивалась в угол со «Скучной историей». Когда у меня не было иного чтива, я бралась за «Скучную историю». Когда у меня была новая книга и я разочаровывалась в ней, находя ее вымученной, глупой, лживой. заумной, или до меня вдруг доходило, что автор считает меня дурочкой — я и тогда искала прибежища у Чехова, потому что не хотела разувериться в чтении, потому что хотела сохранить для себя самую чистую радость — радость чтения. Сколько раз, ах, сколько раз я читала и перечитывала «Скучную историю»! Но никогда, ни разу мне не приходило на ум, или, если можно так выразиться, было исключено из сознания, что писал-то Чехов кириллицей, И «Скучная история» написана тоже кириллицей. Мы мыли посуду. «А? Что ты на это скажешь?» — Дюла орлом глядел на меня. «Там посмотрим», — ответила я, хотя было уже очевидно, что на сей раз он не зря вынырнул из зарослей тростника, что в конце концов он нащупал самое слабое место моей крепости.