Даниэль Кац - Как мой прадедушка на лыжах прибежал в Финляндию
— По последним сведениям, он жив и в действующей армии.
Вильгельм Ку-ку кивал и говорил, что нет ничего невозможного в том, чтобы кто-нибудь вышел живым и даже целым и невредимым из этой войны.
Однажды я спрятался под крыльцом и наелся предназначавшегося для свиней пойла, в котором плавали картофельные очистки и рыбьи головы, и получил за это от своей доброй матушки первую увесистую оплеуху (если бы дети в гетто, концентрационных лагерях и разбомбленных городах Европы получали столь же калорийную пищу, как эта баланда, они умирали бы гораздо более упитанными. Об этом матушка не подумала. А может, как раз наоборот, подумала). В тот день Вильгельм Ку-ку в который раз принес нам салаки, пощупал мебель, спросил, что нового слышно об отце, и мать радостно ответила:
— Сегодня он приедет домой в отпуск… — Она запнулась и вопросительно посмотрела на Вильгельма Ку-ку. — Он написал, что приедет сегодня… если будет жив… Вот мы и ждем его сегодня.
— Почему бы лейтенанту, такому здоровяку, не быть в живых? — сказал Вильгельм Ку-ку, поблагодарил за сигары, которые всучила ему бабушка Вера, и собрался уходить.
— Побыли бы еще, — сказала мать, провожая Ку-куша до дверей. — Приходите еще. — И когда рыбак ушел, устало сказала свекрови: — Глаза бы мои не глядели на эту ужасную мебель… Поди попробуй уберечь ее, когда в доме дети, а она везде на самом ходу. К тому же я уверена, что эта зеленая краска ядовита… В ней мышьяк, он поступает в наш организм, понемногу, малыми дозами, и мы все умрем тут у черта на куличках, и, как нарочно, умрем в тот день, когда кончится война, наступит мир и будет всеобщее ликование…
— Да ты что?! — всполошилась Вера. Ей вдруг почудилось, что она заметила у себя симптомы отравления. Ей стало дурно, она оперлась о зеленый комод но, совладав с собой, отпрянула в испуге. — Ты вправду так думаешь?.. Мне эта мебель тоже опротивела. Надо бы выставить ее на чердак, во двор или куда-нибудь еще, пусть наш рыбак заберет ее… Взамен же можно привезти из Хельсинки нашу темную дубовую…
— Она спятила, — сказал на это Беня, когда вернулся с прогулки. В руках у него была трость с красивым серебряным набалдашником, таким массивным, что им легко можно было раздробить человеку череп. — Тащить сюда мебель из Хельсинки, в разгар войны!
— Но эта отравлена… Ядовита, — настаивала Вера. — Ее надо немедленно вынести.
— Мы подозреваем, что в этой зеленой краске есть мышьяк, — уточнила мать.
— Конечно, в ней есть мышьяк, и яд наверняка уже пропитал обои, растекся по щелям в полу и проник в нас, — сказала Вера и села, с трудом дыша.
— Если так, то поздно что-либо предпринимать, — мрачно заметил Беня и, посадив меня к себе на колени, завернул мне веки и осмотрел глаза. — Так я и думал, — сказал он, обернувшись к женщинам, — поздно. Это видно прежде всего по глазам: интоксикация. У мальца зеленые глаза!
— Что такое?! — вскричали одновременно Вера и мать и бросились заглядывать мне в глаза, а заглянув, вспомнили, что глаза у меня всегда были зеленоватые. Рассердившись на Беню, Вера подошла к окну, села и, прижавшись к стеклу, стала сердито глядеть на улицу. Мать с облегчением уложила меня спать в соседней комнате. Она корила себя за то, что дала мне — и за дело! — оплеуху, и оставила дверь полуоткрытой, как я просил. Мне не спалось. Мы ждали возвращения отца.
Бабушка Вера ждала у окна. Она не отрываясь глядела на дорогу, на солнце, которое медленно погружалось в море между Финляндией и Швецией. Она ни о чем не думала и лишь напряженно ждала, напевая на идише песню, которую слышала в детстве не то от матери, не то от кого-то еще, а скорее всего, сочинила сама. Это была колыбельная: ребенка усыпляли рассказом о том, как отец пришел с фронта, держась за плечо нового друга, потому что ослеп, а у нового друга белые зубы, и этот новый друг сам Малах а-мовес, Ангел смерти…
Колыбельные бабушки Веры утешения не приносили и были полны горечи. От этих ее колыбельных, которые она напевала своим чистым, как флейта, голосом, у меня случались кошмары. Я не раз оплакивал трех волков-горемык, которые плохо кончили. Один был слепой, другой глухой, третий и слепой, и глухой, и в придачу хромой. Шли они по дороге, голодные, и никто их не жалел. И вот слепой и глухой решили съесть слепого-глухого-хромого, потому что ничего другого им не оставалось. Съели они его и пошли дальше, голодные. Затем глухой отъел зад у слепого и, голодный, пошел дальше. Ушел он недалеко: его настигла пуля охотника, поскольку он по глухоте не услышал выстрела, да и чутьем, надо полагать, оскудел…
Мать накрывала на стол и то и дело бегала на кухню, Беня рылся в ящиках комода… Бабушка глядела на дорогу и монотонно пела своим чистым, как флейта, голосом:
Шлуф, майн кинд, шлуф, майн зин,
Тате кумт фум фронт ахин,
Кумт эр обер нит алейн,
Лейнт зах ан а гутер фрайнд.[9]
— Какого черта! — воскликнул Беня. — Не могу понять, куда девались все мои сигары? — И снова принялся рыться в ящиках, толкать комод и высматривать, не завалились ли они между комодом и стеной.
Шлуф, майн зин, шлуф, майн кинд,
Тате из геворн блинд,
Унд зайн фрайнд мит вайсен цейнер,
Истер Тотесэнгл зайнер.[10]
— Кончай свои жуткие заклинания! — крикнул Беня, оборачиваясь к Вере раскрасневшимся лицом. — Разве у ангела смерти есть белые зубы? Кто ослеп? Не каркай! Я не могу найти свои сигары.
Вера у окна прикусила губу.
— Уж не спрятала ли ты их? — подозрительно спросил Беня.
— Зачем мне их прятать? — тихо сказала Вера.
— Затем, что врач запретил мне курить.
— Зачем же ты тогда куришь? — спросила, не оборачиваясь, Вера.
— Иногда хочется. Ты имеешь что-нибудь против?
— Конечно, но тебе ж на это наплевать!
— Так, стало быть, ты их спрятала?
— Нет, я отдала их Вильгельму Ку-ку.
— Что?! Все?!!
— Их было немного.
— Отдала Вильгельму Ку-ку такие дорогие сигары? Мои «хиршпрунги»! — ударяя себя кулаком по лбу, воскликнул Беня.
— Не кричи, откуда я знаю, какие они дорогие, я в сигарах не разбираюсь. Я даже сигарет не курю. Да, отдала ему, какие были. С ним стоит поддерживать хорошие отношения.
— И я должен все это терпеть? — спросил Беня. — Ну хоть рыбу-то он вам дарит хорошую? А? Или все только селедку приносит? Я видел на кухонном столе селедку!
— Может, тебе есть не надо, может, ты живешь на своих сигарах, но всем остальным в семье еда нужна, — стояла на своем Вера.
Беня не ответил. Он задумчиво посмотрел в спину Вере, повернулся и, нахмурив лоб, обвел взглядом комнату:
— Эх, хотя бы одну сигару…
— Я нашла под диваном одну, — как бы невзначай сказала Мери, моя мать, выходя из кухни с горой посуды в руках. — Положила ее вон в ту вазу. — Она указала на вазу подбородком.
— В вазу? Зачем? Или ты думаешь, она вырастет в вазе? — сказал Беня, подошел к вазе, достал из нее сигару, понюхал и осмотрел со всех сторон. — Совсем целая, — удовлетворенно заметил он, полизал сигару, откусил кончик и сказал: — В наши дни… (он сунул сигару в рот)… когда повсюду бушуют войны… (поискал спички)… когда человек умирает на сто ладов… (зажег сигару)… когда дети рождаются мертвыми или умирают нерожденными — в наши дни старый человек не станет слушать врача, если тот несет чушь…
— Да ты о чем? — медленно обернулась к нему Вера.
— Смешно, когда в наши дни молодой врач несет чушь старому человеку… — сказал Беня, пуская густой клуб дыма. — Запрещает курить…
— Зачем ты вообще ходил к врачу? — спросила Вера. Мери перестала накрывать на стол и с беспокойством взглянула на Беню.
— Так, низачем, — быстро, как бы между прочим, ответил Беня. — Это был молодой врач, новоиспеченный… Толковал о риске рака горла… ходил вокруг да около, говорил обиняками, так что не понять было, это он обо мне, о моем горле и моих сигарах или вообще… Но счет-то он выставил именно мне.
— Так не кури же, Бога ради, — сказала Вера.
— Ну, по одной штучке, изредка… не страшно… — пробормотал Беня.
Вера начала сердиться.
— Ты убиваешь меня, Беня… Все те годы, что мы женаты! — сказала она.
— А ты, между прочим, еще жива, — парировал Беня.
Вера отвернулась к окну.
— Милый мальчик, этот врач. И такой, знаешь, чувствительный, — сказал Беня. — Из тех, что носят черные рубашки и кричат: «Смерть шведам и русским!» и «Юден раус!»…[11] Но со мной, старым унтер-офицером русской армии, он не смел говорить прямо, а все мялся, да прокашливался, да боязливо оборачивался в сторону Уральских гор. Ну да тогда на нем был белый халат.
Вера не слушала. По-прежнему глядя в окно, она задумчиво сказала: