Александр Любинский - Виноградники ночи
Звон отодвигаемой задвижки, поворот ключа. Встала на пороге в коротком просторном халатике, взглянула снизу вверх.
— Что-то случилось?
— Да-да, — сказал Марк, проходя мимо нее в комнату, — закройте, пожалуйста, дверь!
Щелкнула задвижкой.
— Садитесь. И снимите, наконец, вашу шляпу.
— Конечно, конечно…
— Можете положить на стул. Садитесь же!
Сел на старчески скрипнувший стул у стола. В рассеянности положил шляпу на скатерть…
Отошла к керосинке, разожгла, быстро и ловко сварила кофе, поставила перед Марком пахнущую дымком чашку.
— Рассказывайте. Что произошло?
Поднес чашку к губам… снова поставил на стол.
— Мне совсем не хочется выглядеть перед вами этаким хамом!
— Не бойтесь. Не получится.
Улыбнулся, одним глотком осушил чашку.
— Как у вас хорошо!
— Я рада, если так. Что же случилось?
— Я не могу вернуться домой. А вы единственный человек, которого я знаю в этом городе.
Задумчиво качнула головой.
— У вас нет здесь друзей, знакомых?
— Когда-то были… Сейчас — нет.
Она вдруг рассмеялась весело и звонко:
— Взрослые мальчики заигрались в шпионов?
— Это не так смешно как вам кажется…
— Извините!
Перегнувшись через стол, взглянула на него в упор.
— Вы решили, что сможете остаться у меня?
Поднялся, взял шляпу.
— Подождите!
Но он стоял посреди комнаты, хмуро поглядывая на дверь…
Помолчала, проговорила раздельно и веско:
— У меня появился план. Пойдемте-ка со мной!
— Куда?
— В гости к отцу Феодору. Вы поселитесь в его доме. И никто вас не найдет. Там ведь уже все побывали.
— Не уверен… То, что было связано с этим человеком, всегда опасно… Впрочем, большого выбора нет.
И они двинулись к дому отца Феодора: она — впереди по тропинке, петляющей между деревьями, он — сзади, привычно настороженный; ладонь — на рукояти пистолета.
«Я открыл свой стол и вытащил кольт калибра 38 типа „Супер-матч“, я снял пиджак, надел кожаную портупею, вложил кольт и снова облачился в пиджак. Это произвело на индейца не больше впечатления, чем если бы я почесал шею. Мы прошли по холлу к лифту. Индеец вонял. Даже лифтер почувствовал это».
Яков закрыл книгу, положил на пол рядом со стулом — места на другом стуле и на столе уже не хватало, а книги все прибавлялись. Вчера он купил за бесценок потрепанного Чандлера в книжном магазине, что в самом начале Яффо, у въезда в Старый город. Бородатый еврей в лапсердаке, словно сошедший с литографии прошлого века, аккуратно завернул книгу, вежливо поблагодарил, поинтересовался на сносном английском, какие книги интересуют его нового клиента. «Разные, — отвечал несколько смущенно Яков, — самые разные… Главное, чтобы были хорошие». И впрямь, дожив до сорока семи лет, он так и не нашел ответа на этот вопрос… Что же его интересует? Почему в его стопке, как когда-то на полках шкафа, мирно уживаются Флобер и Пруст с манифестом о переустройстве мира, написанном косноязычным языком несостоявшегося пророка, а записки секретаря английского посольства, посетившего Иерусалим лет пятьдесят назад, соседствуют с путеводителем по загадочному миру карт Торо?
Он сидел у окна, и ночной прохладный воздух гладил его кожу. Центр города был освещен, цепочки фонарей тянулись вдоль Кинг-Джордж и Яффо, а дальше, до самого горизонта простиралась тьма; ближе — то здесь, то там на фоне беззвездного неба угадывались верхушки деревьев, и ветер, налетая с гор, шумел в их растрепанных кронах. Да, книги… Может быть, они как пятна света в темноте? Нет, это слишком неточно… Ведь интересуют не сами книги, а то, что угадывается за ними; то, что называется словом — душа. И в хорошей книге — о чем бы она ни была — проступают на страницах водяные знаки души. Главное, чтобы души эти, шелестящие ветвями страниц, были родственны твоей. И тогда уже — смерти нет, а есть перекличка и эхо, и звонкие голоса вдалеке, как ночью в горах.
Высокий эвкалипт у окна скрывал луну, но ее фосфоресцирующий блеск серебрил его старую крону.
Я откинулся на спинку стула, прикрыл глаза… Вверх по Петровке спешила девочка в легком платьице. Да-да, это было — лето… Девочка возвращалась домой из института, что располагался совсем рядом, за стеной Китайгорода. И, обгоняя ее, неслась куда-то конка… Девочка входила в огромный гулкий подъезд с лепниной на потолке, взлетала вверх, стуча сандалиями, по разбитой мраморной лестнице… Где эта девочка, по какому адресу проживает она? Если бы знать! Но ее уже нет, остался лишь звонкий голос вдалеке, и эхо — как ночью в горах.
И вот уже Яков подымается, смотрит вокруг невидящими глазами… По Петровке спешила девочка в заячьей шубке. И обгоняя ее, забрасывая снежной крупой, неслись куда-то авто, мерцали окна в высоких домах, озабоченные темные фигуры надвигались, скользили, раскачивались на колдобинах мостовой… Девочка несла коробку с пирожными, купленными в буфете ресторана, что в Петровских линиях, она спешила на встречу со мной, потому что матери дома не было, и мы устроили пир — ели пирожные, и конфеты, которые я принес, а потом долго не спали, и уснули лишь на рассвете, обнявшись, на ее узком диване.
На уровне окна алое полотнище трепыхало на ветру, а потом его сняли, уже перед войной, нет — оно было там, через десятки лет, но только не алое, а белое с каким-то приветствием или призывом… И каждый год, седьмого ноября, по Петровке шел военный оркестр, и поравнявшись с окном, воздевал вверх свои сверкающие трубы. И оглушая маршем, не переставая играть, мерно двигался вниз, в направлении Красной площади.
…И они направились к дому отца Феодора, осторожно продвигаясь по едва различимой тропе.
— Тихо! — сказал он.
Остановились, прислушиваясь…
— Показалось, наверное.
— Что?
— Вроде, шорох внутри дома…
Тронул дощатую дверь. Поддалась с легким скрипом.
— Так… Мне это не нравится! — вытащил пистолет, вздернул затвор.
— Вернемся!
Голос ее дрожал, подрагивала рука, нащупавшая в темноте его руку. Сжал ее в своей.
Встали на пороге. Сквозь неплотно прикрытое железной ставней окно пробивался лунный свет; проступали из темноты, и снова погружались во мрак стол со свисающей до пола скатертью, кресло с высокой спинкой, серебристо сверкнувший канделябр…
Марк подошел к окну, плотно закрыл его ставней — резко щелкнула задвижка — взял канделябр с огарком свечи, достал из кармана спички — полыхнуло дрожащее пламя… В углу, прямо напротив двери — большая икона в тяжелом окладе: матерь Божия, ребенок-Христос с неподвижным, не по-детски внимательным взглядом… На квадратном обеденном столе — вспоротая консервная банка, ошметки хлеба, жестяная кружка. В соседней комнате — широкая, небрежно застланная двухспальная кровать, тумбочка с ночником. Третья комната, служившая, по-видимому, кухней и одновременно кладовкой, была совсем мала, и до самой двери заставлена тазами, кастрюлями, ведрами…
— Он ушел через окно. На подоконнике — следы ботинок.
— Я боюсь! Пойдем назад! — и, после короткой паузы, — можешь переночевать у меня…
Вернулись в столовую. Марк молчал, внимательно оглядывая комнату. Поднял с пола окурок сигареты, осмотрел — отбросил в сторону.
— Я останусь. Он может вернуться.
— Кто?!
— Один очень навязчивый тип.
— Боже, и все это здесь, рядом со мной?!
— Иди. И не волнуйся. А утром я приду.
Сел в кресло, поставил канделябр на пол.
— Иди же! Все будет хорошо.
Качнула медвяной головкой.
— Хотелось бы верить!
Беззвучно выскользнула во двор. Оглянулась: едва заметный мерцал свет сквозь прорези ставни, а когда подошла к своему дому — погас…
Пришел к ней в библиотеку. Забрал книги, которые она принесла из дома и считает моими: надписи на полях, подчеркивания… Это ее волнует. На прощанье вдруг улыбнулась — беспомощной жалкой улыбкой. Никогда не видел у нее такой… Весь день, стоя у ворот ресторана под оглушительный гром йеменских тамбуринов — с размахом праздновали бар-мицву — вспоминал эту улыбку, и боль сжимала горло.
Возвращался домой по ночной Эмек-Рефаим под темной колоннадой эвкалиптов. Поднялся по выщербленной лестнице мимо квартиры рава Мазиа (после ограбления он перестал играть), открыл дверь, нащупал в темноте выключатель…
Нащупал в темноте выключатель — передумал, лег на кровать, закинул руки за голову, прикрыл глаза. Как это было? Пришел к ней в библиотеку, поздравил с днем рожденья, принес три алые розы…
А все началось в июне, по Петровке летел тополиный пух и пахло разогретым асфальтом. Возвращался из института и вдруг решил заглянуть в библиотеку, что на углу Петровских линий. Худенькая девочка с серыми глазами, тонкой шеей и тяжелым пучком темно-русых волос уважительно отнеслась к просьбе: поискать статью Плеханова об искусстве. А еще — сборник статей Луначарского. Он тогда всерьез решил заняться разработкой марксистской эстетики — в самом деле, все, чтобы было написано по этому поводу, звучало так вульгарно и плоско! Видимо, на девочку произвела впечатление серьезность молодого человека. «Вы увлекаетесь искусством? — спросила уже вполоборота, помедлив у стойки. — А что вам нравится?» Он никогда не мог точно ответить на этот вопрос. «Ну… — проговорил он задумчиво, — в общем-то я люблю классику». «А я люблю античность! — сказала она, и улыбнулась. — Конечно, это несовременно. Любить античность во времена ЛЕФа…». Он подумал, что у нее профиль — как на античной гемме. Но не сказал — это прозвучало бы как комплимент, а он не умел говорить комплименты. Она принесла сборник статей Луначарского, статью Плеханова не нашла. «Приходите в начале следующей недели, — сказала, — я закажу в Центральной», — и посмотрела ему в глаза.