Джонатан Майлз - Дорогие американские авиалинии
Я сообщил мисс Вилле, что минуту назад говорил с ее внучкой, чье таинственное исчезновение из нашей жизни она уже лет двадцать как перестала комментировать. Мисс Виллу я застал у столика с телевизором — она читала потрепанную «Грошовую книгу рецептов креольской кухни» (издание 1901 года, еще бабкино) и одновременно строчила девятистраничный эпос-на-стикерах.
«Мисс Вилла…» — начал было я, но она вскинула тонкую, опутанную венами руку, веля умолкнуть и дать ей закончить труды. Наконец с мрачным кивком мать протянула мне пачку желтых липучек. Я прочел их одну за другой. Мать старательно переписала своими дрожащими птичьими каракулями абзац из книги — упрек, как я быстро сообразил, за несколько последних дней, что я угрюмо кормил ее размороженными готовыми обедами. Написано было так:
СЕРВИРОВКА
ВАЖНЕЙШАЯ ЧАСТЬ
ПОСЛЕ ПРИГОТОВЛЕНИЯ. НИКОГДА
НЕ ЗАГРОМОЖДАЙТЕ ТАРЕЛКУ
ПРЕДНАЗНАЧЕННУЮ ДЛЯ ИНВАЛИДА.
ПОСТЕЛИТЕ НА ПОДНОС
ИЗЯЩНУЮ САЛФЕТКУ.
ПРИДАЙТЕ ЕДЕ НАИБОЛЕЕ
АППЕТИТНЫЙ ВИД, ПОЛОЖИТЕ
РОЗАН ИЛИ
ИНОЙ СВЕЖЕСРЕЗАННЫЙ
ЦВЕТОК НА
ПОДНОС И ПОДАЙТЕ
ИЗЯЩНЫЙ,
СОБЛАЗНИТЕЛЬНЫЙ КУСОЧЕК
С РАДОСТНОЙ, БОДРОЙ
УЛЫБКОЙ, ДАЖЕ ЕСЛИ
У ВАС ОБРЫВАЕТСЯ СЕРДЦЕ.
— Но, мам, — сказал я. — Так ведь я про то и говорю. У меня не обрывается сердце.
Тем же вечером через ваш бестолковый, но как-то работающий сайт www.aa.com я купил билет. По специальному предложению «Скидка на сААйте» — за 392 доллара 68 центов, как я, кажется, уже упоминал. Конечно, это ни на йоту не смягчит мое положение, но я признаю, что мне понравилась цена. Один из ваших конкурентов запрашивал на целую сотню больше. Я щелкнул по кнопке «Подтвердить заказ», и дрожь пробежала по моему телу — что-то между эйфорией и отчаянием, надеждой и испугом, не вполне приятное чувство, но и не противное. Потом я долго сидел в темной комнате перед компьютером, куря сигарету за сигаретой, а глицериновая лампа с заставки на мониторе бросала текучий свет в сгущающиеся клубы голубоватого сумрака. А в городе в тот вечер, похоже, случилось что-то нехорошее — помню, без конца выли сирены.
Пьяный, он не мог идти. Фальшивая конечность и так-то его пошатывала, а уж после стольких стаканов пива Валенты утратил всякую устойчивость и, чтобы удержаться на ногах, цеплялся за столы и стулья. Стояла глубокая ночь, и морская чернота вдали за Моло Аудаче тихо серебрилась под луной. Собутыльники прощались, иные грязно бранили спящих дома жен и ждавшую наутро работу. Валенты спать было негде, о чем он, смеясь, проговорился Медведю, который тоже расхохотался — так буйно, что по его раскрасневшимся щекам потекли слезы. Развеселились все, кроме трезвой карлицы, которая велела Медведю проводить Валенты в pensione на холме позади собора.
Обнявшись, Валенты с Медведем ковыляли по улицам, завывая песню каждый на своем языке — порывами низкого нечленораздельного блеяния. Когда они разбудили старуху, хозяйку pensione, та накинулась на них с бранью и даже плюнула в Медведя. Тот расхохотался, разъярив старуху еще пуще и вызвав новый шквал плевков. Над верхней губой у старухи росли седые усики — жиденькие, похожие на грязь. На одном глазу у нее было бельмо, узловатые пальцы (один без ногтя) черны от сажи. Рассмотрев старуху повнимательнее, Валенты понял, что она не такая древняя, как могло показаться, просто какая-то истертая — подобно комнатам, что сдавала внаем. Комната, которую она отвела Валенты, была тесная и проплесневелая; крупные кляксы, разбрызганные по стенам, наводили на мысль о давнем кровопролитии. Женщина-старуха смотрела с порога, как Медведь уложил Валенты на кровать, поцеловал и ущипнул за щеку, как истинный итальянец. Когда Медведь выходил, хозяйка снова плюнула в него, и он пустился наутек по коридору с гиканьем и хохотом, которые не умолкли, даже когда он вырвался на волю. Лежа на кровати, Валенты слушал, как смех сыплется по брусчатке вниз к подножию холма. Он уснул, не отстегнув протеза, и сразу окунулся в безмятежные сны.
Проснулся Валенты перед рассветом: даже после бурной ночи он оставался образцовым солдатом. Птичьи голоса удивили его — звук был такой, будто разом заиграли тысячи шарманок. Он лежал и не мог вспомнить, когда в последний раз слушал птиц. Из Польши их, гласила молва, изгнали немцы, и во время битвы за Анцио птиц тоже не было, ни одной. Там Валенты однажды видел, как гриф клевал промежность убитого британского солдата. Бойцы пытались не смотреть туда, пока в клюве птицы не оказался хорошо узнаваемый орган, — тогда один солдат, всегда спокойный и мужественный варшавянин, до войны преподаватель музыки, встал и пристрелил грифа. Потом они узнали, что в Италии эту птицу зовут Avoltoio Monaco и что этот вид считается исчезающим.
Сев на кровати, Валенты удивился тому, как хорошо он себя чувствует. Из-за повышенной чувствительности к утренним последствиям он никогда не был пьяницей и в этот раз с ужасом ожидал, что, проснувшись, будет умирать без морфина. Но вот вместо морфина он умирает без кофе и, запуская руку в волосы, вспоминает девушку из кафе. Никогда в жизни он не был так счастлив.
Дорогие Американские авиалинии, никчемные вы гондоны, я не намерен заканчивать мое письмо. Я буду писать и писать и писать и писать, а вы будете читать и читать, потому что впервые в жизни не я себе все загубил — а вы мне. Вы забросили меня сюда как минимум на весь день и всю ночь, отговариваясь беззвучным громом, сухим дождем и неощутимыми ветрами — надо же, какой форс-мажор! Заперли одного между прахом той жизни и обломками этой. Так извольте сидеть рядом и слушать, черт вас дери, сидеть и слушать — покуда ваш сапог прижимает меня к полу, покуда вы держите меня здесь, покуда у меня хватит голоса, я буду писать; ночь у нас впереди длинная, и останавливаться я не собираюсь, вашу мать.
Пожалуй, я скорее брошу курить. Подпитка легких становится слишком тягостной заботой. Охранник на выходе взял на себя шутливую обязанность отучать меня от курева, безжалостно отводя в сторону для осмотра de trop всякий раз, как я возвращаюсь в здание, — и это действует, хотя ему я в этом нипочем не признаюсь. Это пожилой крепыш с белоснежным бобриком, наверное, он прежде работал торговым агентом. «Угробишь ты себя этой ерундой, тигр», — говорит он мне. (Почему тигр? Наверное, такая чикагская ласковость. Рррр.) «Да уж поскорей бы, — отвечаю я, пока он водит своим жезлом у меня под мышками и в паху. — Я жду уже сорок лет».
Догадываюсь, что шутки про самоубийц в аэропортах табу, но я-то пошутил вполне тонко и бывшего продавца явно повеселил. Жизнь и его выбросила не туда, где он рассчитывал оказаться к этой поре. Он уважал Эйзенхауэра и перешел на маргарин, всегда открывал молитвенник на нужной странице, но как ни старался, он и поныне тут, расчищает снег и натирает свою бляху в тысяче миль от Флориды. Не Ты ли вылил меня, как молоко, — возопил Иов, — и, как творог, сгустил меня.[47] «Подумай о моих словах!» — кричит он мне вслед. Эх, дружище, да что ты понимаешь.
Я курю на улице возле серого багажного бункера. Через дорогу — платформа электрички и многоярусная стоянка, на бетоне и стальных панелях которой застыли вертикальные потеки ржавчины, а за стоянкой огромный и полностью забитый отель «Хилтон» — монолитный фасад с черными окнами, при виде которого я вспоминаю — без особой радости — архитектуру советской Болгарии. Толпа курильщиков становится все плотнее, и я догадываюсь, что напряжение о’харского плена склонило взяться за старое и многих бывших: у меня все чаще стреляют. И еще толпа становится все мрачнее. Я слышал, как один мужик говорил, что свободных номеров в гостиницах нет до самого Гэри, штат Индиана. Другой голос — климактерическая женщина с фирменным сипом от «Вирджиния слимз» — добавил, что во всем виновата конференция по информационным технологиям в медицине, которая сейчас проходит в Чикаго. Смотри-ка! Еще один мужичок вклинился с сообщением, что и машин напрокат тоже не осталось — ни одной нормальной легковушки во всем Большом Чикаго. «Похоже, замело так, что до утра не выбраться», — сказал кто-то. «Только вот снега-то нет», — возразили ему (украв, думаю я, заготовленную концовку), и вся кодла засмеялась самым безрадостным смехом, какой мне только приходилось слышать.
— Хей-хо, он опять здесь, — окликнул меня знакомый охранник на обратном пути. — Еще скрипит.
— Ага, скрежещет, — ответил я.
— Уделал, тигр, — сказал он, на сей раз пропуская меня без задержки.
Отыскивать свой насест с каждым разом все труднее. Это кажется математически невероятным, но я уверен, что перепробовал о’хресла во всех здешних терминалах — разумеется, так и не найдя нормального. Не аэропорт, а берлога трех медведей! Вот сейчас я сижу в Эйч-6, надо мной вывеска — нарисован самолет и вопросительный знак, обведенный кружком. Похоже, она не обозначает ничего. (Если бы тут был справочный киоск, я бы знал, потому что сижу точно на том месте, где ему полагалось бы стоять.) Или, наоборот, означает сразу все: застывшие самолеты, бесконечные досадливые вопросы. Но в любом случае этой картинки, похоже, никто не замечает. Кстати, за этот день я много раз справлялся у девушки за стойкой Американских авиалиний, над которой и должна бы, наверное, размещаться эта вывеска, когда примерно я смогу упорхнуть отсюда, но девушка так и не смогла ответить (один раз там был юноша, но все едино). Потом я бросил это дело, поскольку все было бесполезно, и к тому же я начал чувствовать себя навязчивым приставалой. Когда тебе говорят «Сэр, постарайтесь успокоиться», это как-то не очень приятно. Но персоналу тут приходится так жарко, что я зла на них не держу. Уж я точно не смог бы работать на их месте. К этому моменту не меньше чем дюжине сердитых пассажиров, включая меня самого, я ткнул бы «козу» в глаза — в стиле «Студжиз».[48] Кто вас ждет на небесах, придурки? Дыщщ! Ты в Америке, мудак, сядь на место.