Алексей Каплер - «Я» и «МЫ». Взлеты и падения рыцаря искусства
Пробовали разводить краску – раствор получался каким-то бледно-коричневым, краска быстро оседала.
В конце концов наполнили камеру красными чернилами.
Теперь эффект должен был получиться. Эффект действительно получился, и очень большой.
На генеральную репетицию, которая б, ыла для нас неизмеримо важнее самой премьеры, пригласили «весь театральный Киев».
Поначалу все шло хорошо. Занавес раздвинулся, и зрители встретили декорацию аплодисментами.
– …Неверная! Где ты? – взывал Пьеро.
Сквозь улицы сонные
Протянулась длинная цепь фонарей.
И, пара за парой, идут влюбленные,
Согретые светом любви своей.
Обменивались репликами Мистики, вырывался на сцену Автор, очень эффектно, как бы ниоткуда, появлялась ослепительно красивая Коломбина, и Пьеро молитвенно опускался перед ней на колени…
Марджанов был доволен и аплодировал, высоко поднимая руки, Микаэло-Марголин, широко улыбаясь, смотрел то на сцену, то на зрителей: мол, каковы наши мальчики! Недаром мы возились с этими щенками…
В первом ряду сидели самые сановитые гости из наробраза и иных прямо или косвенно причастных к искусству учреждений. Дошло дело до коронного номера Сережи Юткевича.
Весь увешанный бубенцами, в красно-сине-желтом костюме паяца, он в два прыжка приблизился к влюбленным и, изогнувшись, застыв в замысловатой позе, показал им язык.
Влюбленный, которого изображал здоровенный синеглазый детина, размахнулся и ударил Паяца бутафорским мечом по настоящей, нисколько не бутафорской Сережиной голове.
– Помогите! – закричал фальцетом Паяц и упал, перегнувшись, как поломанная кукла, через рампу. – Истекаю клюквенным соком!
Тут открылось мудрое приспособление, и прямо в публику ударила струя.
Наша машина исправно сработала. Первый, второй и даже третий ряд были облиты струей красных чернил.
Как мы доиграли спектакль? Не помню. Помню только, что почти вся публика тут же, не дождавшись конца действия, ушла…
Марджанов и Микаэло терпеливо досмотрели спектакль. Может быть, потому, что они сидели с краю и струя чернил в них не попала.
Мы сыграли несколько представлений, сократив, конечно, длину струи.
Жизнь нашего «Арлекина» была недолгой. Второй и последней его постановкой стало «Балаганное представление», сочиненное Козинцевым и поставленное им вместе с Юткевичем, в их же декорациях. На этот раз они оба были и актерами – играли клоунов.
Здравствуйте, штатские и красноармейцы,
Французы, турки и индейцы,
Греки, испанцы и прочие народы мира,
Для вас сия сатира…
Так начинался спектакль. Когда мы играли его в третий раз и шарлатан (это была моя роль) произносил монолог:
Я гадаю на кофейной гуще,
на лесной пуще,
на черном черниле,
на зеленом мыле,
по деревянным палкам,
по железным банкам… —
раздался оглушительный грохот, с потолка посыпалась штукатурка, зрители испуганно вскочили с мест, замерли артисты.
Второй удар – второй разрыв снаряда был еще сильнее, еще ближе. Погас свет, в зале завизжала какая-то женщина. Все бросились к выходу.
Наутро город был в руках петлюровцев.
«Арлекин» умер.
Не могу сказать, что наш недолговечный театр создал какие-нибудь непреходящие эстетические ценности.
Но пути искусства неисповедимы, и нет никаких сомнений, что, например, на формирование режиссера Григория Козинцева эти первые его опыты, первые театральные пристрастия оказали большое влияние.
Совсем скоро они отразились в его ленинградских театральных, а затем и в кинематографических постановках.
Вне сомнения, эта же «эксцентрическая биография» определила очень многое во всей режиссерской деятельности Юткевича.
Первая любовь не забывается.
Одесса
Одесса-мама
К великому сожалению, почти ничего не написано об одесской кинофабрике двадцатых годов. Уходит время, уходят люди, которые могли бы рассказать много важного и интересного для истории советского кино.
Вспоминать об Одессе – значит почувствовать вдруг снова юное ожидание счастья, которым я жил тогда.
Только чувство это, к сожалению, так нестойко… Оно вспыхивает теперь только на короткое мгновение, но в это мгновение меня успевает ожечь одесское солнце (такого солнца нет нигде в мире!), в ноздри ударяет запах моря ‹такого моря нет нигде, кроме Одессы!), я вижу сад студии, вижу своих друзей и учителей, милых ребят из лаборатории № 2, седого Чардынина и бронзового Довженко, Исаака Бабеля, Гричера, Шумского, все они живы, они здесь, вокруг меня…
Но мгновение есть мгновение. Не больше.
И снова между этим чудесным временем и мною – пятьдесят лет.
…Однажды к нам на студию явился новый директор – выдвиженец. Был он небольшого роста, но необычайно широк в плечах, длиннорук и коротконог. Глубоко вставленные глаза, выдвинутые вперед резкие скулы, грозный, не обещающий ничего хорошего подбородок. Кепка сдвинута на затылок, ярко-желтое кожаное пальто, надетое на голое тело. Брюки у директора имелись, и даже с гигантским клешем, но туловище почему-то, несмотря на жару, покрыто этим кожаным пальто.
Бывший матрос дредноутов «Мария», «Императрица Екатерина Великая», активный участник боев «с контрой всех мастей», как он сообщал в автобиографии, участник боев за взятие телеграфа и Зимнего дворца в Петрограде, боев с Красновым, Калединым, Корниловым, Петлюрой, Махно. В бескозырке и тельняшке прошел весь боевой путь матрос Павло Нечес. Бывал ранен, возвращался в строй.
Но вот стал директором, и вместо тельняшки могучие плечи облечены в желтую кожу.
Первое впечатление у нас было ужасное. Казалось, что этот человек, рисующий вместо подписи какие-то палки, погубит и кинофабрику и всех нас.
Личный состав дрожал в ожидании катастрофы.
Как-то раз, получив на своем заявлении, не помню уж по какому поводу поданному, резолюцию в виде ряда чернильных палок, я вышел из директорского кабинета и попросил секретаря разобрать, что Павло Федорович начертал. Секретарь не разобрал. Явились главбух, кассир, два режиссера, оператор Дробин, курьерша… Полчаса мы безуспешно пытались расшифровать директорские иероглифы, наконец кто-то дал совет: «Зайди к нему и узнай».
Это предложение показалось мне разумным.
Я вошел в кабинет и протянул свою бумажку: «Павло Федорович, что вы здесь написали?»
Павло поднял голову, возмущенно глядя на нахала, взял бумагу, долго всматривался в нее и возвратил, сердито буркнув:
– Ты бы еще завтра спросил.
Но вот мы начали постепенно замечать удивительные вещи: в глазах нашего грозного матроса то и дело появлялись искорки юмора. Мы стали понимать, что не так он прост и часто нас разыгрывает, посмеиваясь, когда мы принимаем его «простоту» за чистую монету. Его распоряжения, на первый взгляд грубые и разрушительные, оказывались по сути дела разумными.
У Нечеса был неповторимо сочный, народный язык. А когда он по-настоящему взял в руки студию, то оказался отличным директором – решительным, умным, умеющим разобраться во всех сложных творческих и организационных вопросах.
Павло не играл больше грозного матроса – это был наш старший товарищ, настоящий большевик – человек кристальной честности, беспредельно преданный революции.
Как много добра сделал Павло Нечес советскому кино! Как помогал Охлопкову, Довженко, Пырьеву, Лукову, Демуцкому, Екельчику, Рошалю, мне, грешному, и многим, многим, многим другим. Даже на первых порах, когда Нечес еще был «грозным матросом», когда он не разбирался в тайнах творчества, когда был груб, – сколько за этой внешней грубостью и непониманием искусства скрывалось желания сделать добро!
В то время Довженко с первой постановкой по его же сценарию комедии «Ягодка любви» постигла неудача. Павло вызвал к себе всю группу и сказал речь, текст которой вспоминает Лесь Швачко, бывший в ту пору помощником Довженко.
«Сашко! Тебя нужно было бы выгнать с кинофабрики. Сценарии ты писать не умеешь и не берись за это дело. Иду на последнюю пробу – вот тебе сценарий. Сделаешь фильм – твое счастье. Не сумеешь – выгоню».
И Павло дал ему сценарий «Сумка дипкурьера».
Довженко поставил хорошую картину, но в ней еще не было «настоящего Довженко». Картина имела успех, и Александр Петрович остался в кино.
Павло был удивительным рассказчиком. Его, правда, редко удавалось растормошить. Но если уж он начинал «выдавать» рассказы, то все мы покатывались со смеху. Бабель стал его неизменным внимательнейшим слушателем. Он влюбился в рассказы Нечеса. Исаак Эммануилович как никто умел уговорить его, «подбить», создать обстановку, в которой Нечес «раскрывался». И тогда начинались рассказы Павла Федоровича о похождениях матроса в гражданской войне – рассказы, пересыпанные неповторимыми, удивительными народными словечками. Юмор Нечеса был совершенно своеобразен.