Михаил Анчаров - Прыгай, старик, прыгай!
— Как?
— Сиринга, — сказал Володин. — «Гордая была нимфа и отвергала любовь всех. Пан увидел её однажды и хотел подойти к ней, но она в страхе обратилась в бегство. Пан захотел догнать её, но её путь пересекла река. Взмолилась Сиринга, и бог реки сжалился над ней и превратил её в тростник. Подбежавший Пан обнял только гибкий тростник… Стоит Пан, печально вздыхая, и слышится ему в шелесте тростника прощальный привет нимфы. Пан сделал тростниковую свирель и назвал её Сирингой… Пан удалился в чащу лесов, и там раздаются полные грусти нежные звуки его свирели, и с любовью внимают им юные нимфы…»
— Не морочь мне голову, Володин! Уймись, — крикнул майор.
Володин смотрел в окно.
— Может, это ты чокнутый? Так и скажи! — предложил майор.
По улице шла Люся. Ветер отдувал её газовую косынку.
Издалека раздавалась музыка.
— Музыка, что ли? — спросил майор.
Володин не ответил.
— Пора кончать это следствие, — сказал майор. — Пора закрывать дело.
Майор наклонил голову и всмотрелся в открытку, с которой глядел на него Громобоев бесстыжими бутылочными глазами.
Ветер шевельнул волосы майора и бумаги на столе. Майор прихлопнул бумаги ладонями.
— Володин! Да закрой ты окно! — сказал он и оглянулся. Окно было закрыто. Это Володин вылетел из комнаты, и прокуренный воздух заколебался.
За окном раздавалась нестройная музыка, шум голосов и тарахтенье моторов.
Майор оглянулся как раз, когда мимо окна ехала никелированная кровать типа «багги». На ней сидел приезжий водолаз. На голых ногах его были ласты, и он играл на губной гармонике.
Когда майор выбежал на крыльцо, там уже стоял Володин и глядел на процессию, которая могла удивить хоть кого.
Сначала майор подумал: идёт Пан со свитой нимф и козлоногих сатиров, потом очнулся и понял, что это Володин с Павликом-из-Самарканда его заморочили.
Процессию составляли самые старые и захудалые люди города, а также дети и лучшие девушки.
На моторизованных кроватях типа «багги» везли ящики с фруктовыми водами и вёдра с боржоми местного разлива. Приезжие водолазы в ластах играли в чехарду. Экскаваторщики со строительства завода электронного оборудования играли на губных гармониках и футбольных свистках старых моделей.
А впереди процессии шли директор под руку с Аичкой в белой фате, сопровождаемые Миногой в полном параде и Громобоевым в шляпе.
Процессия направлялась к загсу. Ветра не было.
И майор только сейчас вспомнил, что сегодня нерабочий день, и сказал Володину:
— А не всё ли равно, из чего сделана дудка — из тростника или чего другого!.. Лишь бы играла.
Володин посмотрел на него странно и хотел что-то ответить, но не сумел, потому что к нему подходила Люся и глядела на него круглыми глазами — зрачок во всю роговицу, как в темноте.
Она подошла и кивнула на загс:
— Пойдём, Федя, заявление подавать. У меня паспорт с собой.
И Володин сошёл к ней с крыльца, будто с горки съехал.
— Пора было закрывать дело.
Но Громобоев думал иначе.
— Уезжай, — сказала Сиринга. — Прошу тебя.
— Нет… — сказал он. — Они уже кое-что поняли, но рано ещё.
— Узнают тебя…
— Боишься?
Сиринга не ответила.
Свадьба утихала. Гудела двое положенных суток, а теперь утихала, и Громобоев вышел с директором на прямой разговор.
— Дальше надо двигаться, дальше, — сказал Громобоев. — То, что вы городок этот начали понимать, это дело радостное. Но, вы меня извините, все — и ваши и городские — дела похожи на моторизованную кровать.
— Ох уж эти водолазы! — сказал директор.
— Сатирики… — сказал Громобоев. — Шутники. Это они чтоб вам намекнуть: мол, дальше надо думать. Научно-техническая революция уже понимает, что борьба с природой — дело глупое. Останемся одни, с кем бороться? Мы тоже природа.
— С собой бороться трудней всего, — согласился директор.
— А кто должен с собой бороться? — спросил Громобоев.
— Мы.
— А в нас кто?
— Мы, — с силой сказал директор.
— Дерево не усовершенствуется, оно растёт, — сказал Громобоев. — Ствол не усовершенствованное семя, а листья не усовершенствованный ствол.
— Что вы предлагаете?
— Нельзя отделить блюдо от способа его готовить. И если меняется способ его изготовления, то блюдо ухудшается, не превращаясь в другое блюдо. Потому что для другого надо всё другое, а не усовершенствование прежнего. Есть степень законченности, которую нельзя изменить, не отменяя её вовсе.
— Что же вы предлагаете? То, что нравится, отменить не просто. А усовершенствование, по-вашему, нелепо. Что остаётся?
— Признать, что каждый человек — исключение, и не ломать его, а прилаживать к делу. Со своеобразием не борются, а применяют по назначению.
— Утопия.
— Утопия — это пока нет теории, — сказал Громобоев. — Но до теории нужна наблюдательность. У человека тыща нужд, значит, у него тыща свойств. Значит, каждого можно приладить к делу.
— Неясно только одно, — сказал директор. — Кто должен этим заниматься?
— Мы, — сказал Громобоев. — Вы, я, кто-то же должен начать? Начать не топтать исключения из правил.
— Вы Миногу имеете в виду?
— Не только… И её, и городок в целом… Говорят, у вас Гундосый какой-то котёл перетащил?.. А ведь шёл воровать цемент.
— Да я бы ему так дал!
— За котёл, — сказал Громобоев. — А до этого давать было не за что, и он был не уверен.
К ним подходили Володин и майор с явной целью помешать разговору.
Громобоев только успел ещё сказать:
— Человек хочет, чтоб его любили. А любить иногда не за что. Ну и что такого? Может, надо сначала начинать его любить, тогда и появится за что?
— У этой мысли много врагов.
— У этой мысли только один враг.
— Кто?
— Злоба, — сказал Громобоев.
— Поэтому вы сюда и приехали?
— Да. Из-за Васьки-полицая. Из-за Васьки Золотова, полицая. Нашли тело? — спросил Громобоев у подошедших.
— Нет, — сказал майор. — Водолазы уезжать собираются. Пора дело закрывать, товарищ Громобоев.
— Ладно, — сказал Громобоев и посмотрел на директора. — Только мне надо вызвать для разговора вашу жену.
— Аичку?
— Это со свадьбы-то? — сказал майор. — Незачем. Мы с ней уже говорили.
Громобоев не ответил.
— Вам очень нужно? — спросил директор Громобоева.
Тот кивнул.
Вот растёт могучее дерево. И что хорошо для семени — плохо для ствола, а что хорошо для ствола — плохо для листьев. Но это не резон, чтобы рубить ствол или обрывать листья. Просто у них эталоны разные, а идеал один — жить нормально и осуществить предназначение своей, а не чужой культуры.
Народ — это особая уникальная культура, разворачивающаяся во времени.
Но как часто люди принимают чужие эталоны за новый этап своего развития!
Васька-полицай был когда-то жителем городка и не отличался от них ничем, разве только одной особенностью — ему не фартило.
Он ни разу не выиграл по облигации, и ещё ему рыба не шла на крючок. У других жителей тоже так бывало, но они не огорчались и работали, а он огорчался и ждал выигрыша.
Он не мог ни к кому предъявить претензий, ни к жителям, ни к рыбе. И чем больше он понимал, что не может предъявить претензий, тем больше росла его злоба.
Он презирал всех, кто не огорчался, а уж тех, кому пофартило, ненавидел.
И когда пришли немцы, то герр Зибель сразу понял, что это свой, а Васька-полицай понял, что наконец-то и ему пофартило.
Потому что до немцев он понимал, что проявлять злобу неприлично и заклюют, а при немцах понял, что проявлять злобу прилично и поддержат.
Потому что пришли не немцы, а фашисты, но Васька разницы между этими двумя делами не разумел, а немцы тогда забыли. Но им это напомнили. И потому Васька чужую злобу принял за чужую культуру и подумал: ну, наконец-то!
При фашистах в городке были и другие полицаи, но это были обыкновенные полицаи, и они бежали с немцами, спасаясь от судьбы и закона. Васька же был хуже всех. Потому что убил попа и остался.
Другие полицаи были — у кого уголовщина позади, у кого любая другая ссора с властями, то есть причины общественные. Васька же был психологический феномен. Его злоба от властей не зависела. Только наша власть её глушила, а их лелеяла.
И потому, когда фашисты бежали в паническом ужасе, Васька понял, что эталон чужой злобы сломался, и решил дальше жить в одиночку со своею собственной.
И жил, как все в городке, только бил бутылки.
Зинуля принесёт ему дюжину пива и половинку фруктовой, а он их все выпьет и об камень поколотит. Другие сдавали. Зинуля соберёт осколки и в реку скинет в омут, тиной зарастать.
Другого же за ним более ничего не водилось.
А Минога реку любила.