Елена Скульская - Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны
Да и было от чего! Сантехник в свое время был режиссером-постановщиком народных маршей и санкционированных митингов. Для редакции нашей уважаемой газеты «На краю» он, в частности, придумал любопытный обряд. Теперь у нас всякий журналист, оказавшийся выскочкой и самозванцем, обязан публично сжечь свое редакционное удостоверение, символизируя: из праха сотворен и в прах обратишься. Такие мероприятия приурочиваются к Дню признаний, чтобы в них мог принять участие весь город. Уважаемые скульпторы готовят к торжеству композиции из отрезанных пальцев или даже кистей рук, и гипсовые их копии, а то и бронзовые воплощения напоминают еще и еще раз о необходимости memento. Сама мистерия осуществляется в крематории под звуки органа, и писатель непременно написал бы, что звучит особая какофоническая тема: словно рыба грызет лед реки, лед вздыбился, как волосы, от боли, острые края обледенелых мутных прядей рыба растрескивает, как женщина, жадно пьющая из бокала и крошащая его вместе с жидкостью, льдом, и непонятно, кому больнее — рыбе, льду реки, женщине, спросите о том у ломтика лимона, скользко оседлавшего бортик бокала, да у маслинки, лежащей на дне… Но однажды фантазия сантехника иссякла сама по себе. Совершенно. Однажды он даже не смог предложить ничего нового для мероприятий по огласке тайн и преступлению клятв. Вот его и уволили. Но поговорить о прошлом он обожал.
Ну и экскаваторщик наслушался в свое время поэтессу, уж как-нибудь мог поддержать разговор!
Но амбиции у обоих, но самомнения!
Например, сантехник говорит, что у Пушкина есть стихотворение «Я памятник себе воздвиг нерукотворный».
— Бред, — кричит в ответ экскаваторщик, и крылья птицы грозными тенями плещутся по лицу, — Пушкин был легкомысленным человеком, но не параноиком же. У него сказано про Горация — «Ты памятник себе воздвиг нерукотворный». Что Пушкин — парвеню, выскочка какая-нибудь, нувориш, чтобы кричать: «Я! Я! Я!». Да, он знал себе цену, он так о себе сказал: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!», поэтому он и обращается к Горацию, как к равному, на «ты»: «Ты памятник…»
Или в другой раз экскаваторщик расхвастается:
— У меня, друг мой, просто горе от ума — зуб мудрости разболелся. А ты вообще никак не соберешься зубы себе вставить!
А сантехник аж подпрыгивает:
— А у меня дома есть моржовый клык, мне друг с Чукотки привез, я из него такие зубы выточу, век не сносить. Особенно, если на ночь снимать, чтобы не занашивать.
— Бред, — орет экскаваторщик, — и птица падает с его лица за добычей, — клык внутри пористый, невежда, ничего у тебя не выйдет!
А в остальном они были счастливы.
К ним-то и предстояло нам с писателем нанести визит.
Напились мы в «Диетических яйцах» и поехали за город к экскаваторщику. А он нам сказал, что зарыл книгу про наших мам в огороде. Завернул в несколько целлофановых пакетов и зарыл. Не мог он книгу просто так уничтожить, а зарыл ее как клад. Потому что эта книга слишком сильно и больно напоминала ему о прошлой жизни — когда он любил свой экскаватор и оставлял его у дома, а тот почесывал ковшом свою умную голову на манер примата. Книга-то была куплена в последний день экскаваторной жизни, перед самой больницей; вот вернулся экскаваторщик из больницы, получил участок и зарыл ее.
— Знаете, — предложил сантехник, — если он ее хорошо завернул, то с ней ничего не случилось, и мы ее сейчас найдем. Только огород нужно перекопать. Потому что экскаваторщик не помнит, где он зарыл клад. Помнит только, что возле яблони. А от яблонь у него на участке просто в глазах рябит.
Делать нечего — взялись мы все за лопаты и стали перекапывать огород. Писатель сказал хозяевам, что пусть они не стесняются и сразу сажают рассаду во вскопанную землю. Все-таки в нем иногда сквозило такое благородство, что дух захватывало! Ну, экскаваторщик и сантехник, люди интеллигентные, долго отнекивались, но ведь понятно, что им с этого огорода кормиться, зиму зимовать, сдались они наконец, закипела работа в восемь рук.
…Вот вы думаете, что мы не нашли книгу. А мы нашли! Вытащили ее из целлофана, а она только немного разбухла, отяжелела, проступили на листах опрелые пятна сырости, но ни одна буква не погибла. Читай — не хочу. Экскаваторщик открыл первую страницу и прочитал: «Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны». Подумал-подумал и еще раз прочитал: «Наши мамы покупали вещи, чтобы не было войны». Покачал головой, посмотрел на писателя с сомнением:
— А вы уверены, что они покупали вещи именно для того, чтобы не было войны? — и подмигнул сантехнику.
— Можно на «ты», — ответил писатель, — мы же из одного двора.
— А мне почему-то кажется, — продолжил экскаваторщик, — что они покупали вещи не только для того, чтобы защититься, — и он выставил вперед руки в воображаемых боксерских перчатках, — от возможной бомбы, не только, так сказать, si vis pacem para bellum…
— Да это, собственно, не так уж и важно, — разводит руками писатель, а руки у него в земле, и в правой ржавая большая лейка.
— Очень важно, — заступается за друга сантехник; это когда они одни, они ссорятся, а так-то они вместе против целого мира, — очень важно, только я никак не вспомню, что значит «парабеллум»? Это типа ТТ или Макарова?
— В данном случае речь идет о Лепаже, о вечном пушкинском Лепаже! — взвизгивает писатель и, будто Лев Толстой, отправляется пешком в город. Еле-еле уговорил его сесть в электричку, а то ведь до города сорок километров.
ГЛАЗУНЬЯ
Вы знаете, а ведь мне надоело утешать и упрашивать нашего писателя. Надоело. Сел в электричку, стукается лбом о стекло, на мои вопросы не отвечает, я его похлопал по плечу, он мои похлопыванья стряхнул с себя так, будто я его не хлопал, а дохлую крысу засунул ему за воротник. Впрочем, сравнение неудачное, дохлой крысой его не удивишь, у него по всему дому тараканы бегают, есть нечего, соседи жалуются, что он месяцами мусорное ведро не выносит (а я вас спрошу, чего его выносить, если там ничего нет, одна вонь)… Его, видите ли, никто не знает. Ну, пиши так, чтобы людям было интересно, и будут тебя знать. Меня же знают. Вот смотрите: на мне газета, путеводитель, реклама Дня признаний, невестка лежит в роддоме — внука мне собралась произвести на свет, а я все успеваю, да еще тащусь сейчас в электричке с этим пожилым капризулей. А он ни о ком в жизни, кроме себя, не заботился, и при этом всегда у него совершенно нет времени, куда бы ни шел, везде опоздает на два часа, всех наобижает — виртуоз наживать себе врагов.
Приехали. Сходим на перрон. Я холодно кивнул ему, как малознакомому господину, и поспешил своей дорогой. Он вскинул подбородок лодочкой, почти уже налетевшей на острые рифы, дернулся и замер. Он был уверен, что я далеко не уйду, что вернусь непременно и опять начну его уговаривать. А я не вернулся. Уже квартала через два он сам меня догнал, задыхается, тронул меня за локоть и жалобно так, как кутенок — знаете, как кутенок? он сначала обнюхивает, обнюхивает, а потом уткнется носом в одно место и замрет, вдавившись в вашу ногу или там в живот, — и просит:
— Не бросай меня сегодня. Сегодня не оставляй меня одного, пожалуйста.
А я ему ответил:
— У тебя чувство реплики есть? Есть у тебя чувство реплики или нету?! Что ты мне Анну на шею вешаешь и Георгия в петлицу? У нас в газете в отделе быта открывается вакансия, будешь писать репортажи из санэпидемстанции и с торфяных складов. Всё! Иди проспись и выходи завтра на работу.
Ночь у меня прошла ужасно. Почти до утра мы с женой и сыном просидели в роддоме, дожидаясь, пока разродится невестка. Сами роды прошли нормально, но ребенок родился с каким-то врожденным дефектом, и его положили пока в реанимацию. О писателе я вспомнил только за завтраком, позвонил в редакцию, сказал, что немного задержусь, но чтобы его без меня приняли и оформили в отдел быта.
Приехал в редакцию, а писателя нет. Я страшно разозлился. Это он меня воспитывает, надеется, что я прибегу к нему, да еще и с извинениями. Нет уж!
Однако вечером я встревожился не на шутку. Вот уж действительно, как писали про меня зеленые: открывайте ворота — к вам приехала братва! У невестки началась родильная горячка. Внук под каким-то кислородным колпаком. Через неделю срок сдачи путеводителя. А у меня из головы не идет писатель. Я позвонил ему. Никто не отвечает. Я вспомнил, как стоял он на перроне и просил не оставлять его одного. Что за капризы? Что за глупости? А сам уже одеваюсь и говорю домочадцам, мол, нужно мне все-таки к нему сбегать и посмотреть, что к чему.
Прибегаю. У подъезда стоит карета «скорой помощи». Пикапчик с эмблемой бронзовой мертвой чайки — с задвижкой породистого клюва с горбинкой, с сухо поджатой в обиде нижней половинкой; из пикапчика выходит представитель администрации крематория. Подъезжает машина мэрии, из нее выскакивает помощник мэра с листочком, на котором, как можно угадать, набросок траурной речи. Я разглядел первую фразу: «Для писателя самоубийство — творческий акт, как и все в его жизни». Хорошо сказано. Хорошо-то хорошо, но дела наши, видно, плохи. Поднимаюсь в квартиру. Наш репортер из отдела хроники фотографирует писателя, висящего в петле. За ноги писателя поддерживают и немного приподнимают, стараясь не попасть при этом в кадр, два судмедэксперта, — дело в том, что сначала «скорая» вынула его из петли, надеясь вернуть к жизни, потом судебные инстанции констатировали смерть, а потом все пошли навстречу нашей уважаемой газете «На краю» и согласились опять условно поместить писателя в петлю, чтобы наш репортер мог его сфотографировать для материала в номер.