Андрей Филатов - Sugar Mama
Горел костер. Блестели Зосины глаза. Как хотелось Зосеньку!
А она отвечала тихо:
– Нельзя.
– Почему?
– По кочану!
И давала Виталику. А Виталик – ни то ни се: прыщ на лбу и угорь в ухе. Правда, брови черные и плечи широкие. Поймешь разве девчонку?
– Ты напейся. Скажи, от любви. Ей понравится, – советовал Женька и протягивал стакан «Золотой осени».
Плясала луна. Голова кружилась. Гойко Митич[22] сидел у костра и курил «Бломор».
– Возьми меня в племя апачей, Гойко! Я хочу волосы длинные черные, как у тебя. Мокасины и татуировку-черепаху. Научи меня скакать на лошади и снимать скальпы! Я сниму скальп с моджахеда. И вернусь героем афганской войны. Тогда Зося скажет: «Я не знала, что ты такой. Прости меня!» А я ничего не отвечу. Я возьму гитару и спою про ветер в горах, про пули, про убитого друга и армейскую дружбу. И на груди блеснет медаль «За отвагу». Тогда Зося заплачет, а я поглажу ее волосы и скажу: «Не надо, девочка. У меня ранение смертельное и жить мне всего ничего. Не хочу тебе жизнь калечить». А Женька протянет мне стакан «Золотой осени», я смахну слезу и выпью за друга, погибшего под Кандагаром; за девчонку глупую, что не стала ждать парня, а села в машину к певцу Юрию Антонову и уехала с ним, потому что он обещал ей песню спеть про любовь.
Гляжу в тебя, как в зеркало,
До головокружения,
И вижу в нем любовь мою,
И думаю о ней[23].
«Что ж ты, Юра, девчонку-то увел? – спрошу я риторически. – «Давай не видеть мелкого в зеркальном отражении» говорил? «Любовь бывает долгою» пропагандировал, как политрук наш, младший лейтенант Брдынь? «А жизнь еще длинней» обещал? А сам что сделал? Стырил девочку, попользовал и выбросил? Даже старший прапорщик Прокатень в учебке – и тот так не делал. Если спиздил – значит, навсегда».
Били в ушах там-тамы. И Гойко Митич исполнял танец черепахи у костра. Он присел на корточки и приложил ухо к земле.
– Чу! – сказал Гойко. – Скачет железный конь.
Все замерли и услышали, как пронесся мимо платформы 73-й километр скорый поезд Москва-Рига. Утром прибудет он в столицу советской Латвии, где живет и работает замечательный композитор Раймонд Паулс, который пишет песни для нашей любимой певицы Аллы Пугачевой. У него есть жена, и он не тырит девчонок, а играет на фортепиано, поджав губы, и думает о чем-то своем, прибалтийском. А Пугачева думает, что это он ее так любит. Она взмахнет крыльями, бросится к нему на сцену и твердит, как неистовая: «Маэстро! В восьмом ряду! Маэстро!»
Сейчас бы омон набежал. В кольцо все блокировал и газы пустил.
Но тогда другое время было. И поколение другое. Учились жизни у старших. Старшие тоже пили. Кто что мог. А что могли – от положения зависело. А поэт Иосиф Бродский курил. Любил Бродский бродить по Таллину и курить. Он мог бы написать «далеко ли до Таллина – моя жизнь, как проталина», но не хотел. И каждый год писал к Рождеству стихи.
В Рождество все немного волхвы,
В продовольственных слякоть и давка.
Из-за банки кофейной халвы
производит осаду прилавка
грудой свертков навьюченный люд:
каждый сам себе царь и верблюд[24].
Горели звезды. Закончилась «Золотая осень». Зосенька вернулась, села к костру и протянула руки к остывающим углям. Тихая. Красивая. Счастливая. Я положил ладонь на ее спину. Телогрейка была влажной.
– Ты простудишься.
Она покачала головой.
– Пойдем домой? Я тебя провожу.
Мы идем по лужам. По грязи. Немые. Слепые. Две серые тени. Два человека. Женщина и мальчик. Подошла к нам собака. Понюхала. Чихнула и ушла. Нормальная собака. С четырьмя лапами. Пятой лапы мы с Зосенькой не заметили. Это только у лошадей бывает, когда они сексом занимаются. Так Гойко Митич сказал. А он-то знает.
– Зосенька, ты любишь Россию?
– Не знаю.
– А я люблю.
– За что?
– А разве любят за что-то? Любят потому что.
– Откуда ты знаешь?
– Ты ведь меня не любишь, потому что любишь Виталика. Получается, потому что.
– Я его не люблю.
– Зачем же ты…
– Затем. Ясно?
– А поэт Маяковский сказал:
«Тот, кто постоянно ясен —
тот,
по-моему, просто глуп».
– А что еще сказал твой Маяковский?
– «Маркита,
Маркита,
Маркита моя,
Зачем ты,
Маркита,
не любишь меня…
А зачем
любить меня Марките?!
У меня и франков даже нет.
А Маркиту
(толечко моргните!)
за сто франков
препроводят в кабинет».[25]
– Фу как! – поморщилась Зосенька. – Это у них там за деньги, а у нас – по любви. А у тебя есть франки? Мне завтра в Москву надо.
Я потряс карман и протянул ей деньги:
– Вот, возьми.
– Пятьдесят копеек? Отдам на майские, только напомни.
– Да ладно…
– Как хочешь. Тогда пока?
– Пока.
Светает. Зябко. Зосеньки нет, и угли в костре совсем потухли. Леха спит, подложив кулак под щеку. Рядом с ним свернулась в рогалик собака, что обнюхала нас с Зосенькой. Нюхала нас, а выбрала Леху. Наверное, запах родной почуяла.
– Русь, русь, псс-с, псс-с!
Подняла веко, шлепнула хвостом по грязи и снова заснула.
Холодно осенью по утрам. У Лехи из кармана торчит горлышко бутылки. Приберег.
Выпью немножко и верну. А зачем здесь пить? Пойду к пруду.
На пруду Гойко Митич ловил рыбу. Он стоял по колено в студеной воде и кидал в воду леску с крючком на акулу. Леска была намотана на пластмассовый воздушный фильтр от «Жигулей».
– Bay, Гойко! – радостно закричал я.
И в этот момент у него клюнуло. Здоровая, наверное, была рыба, потому что Гойко выуживал ее минут десять. За это время он помянул всех героев Гражданской войны в Северной Америке и всякий раз, когда подтягивал рыбу ближе, называл наш пруд Великими озерами. И когда он почти справился с рыбой, подтянул совсем близко и приготовился взять ее за жабры, рыба сделала из воды свечу и, показав Гойко большую красную дулю, выплюнула крючок и исчезла в зеленой жиже Великих озер.
– Сука! – сказал Гойко.
– Да, – согласился я. – Совсем как Зосенька.
– Хуже, – заметил он. – Зося Рак по гороскопу – значит, дает, если любит, а рыбы суки все – никому не дают, никого не любят.
Он вышел из воды, огляделся по сторонам, снял кожаную военную юбку и стал ее выжимать, повернувшись ко мне спиной. К его индейской заднице была прикручена ремнем большая чугунная сковородка.
– Зачем тебе сковородка? – спросил я. – Для противовеса?
– Нельзя выходить на тропу войны без сковородки, – серьезно ответил он. – Особенно в наше время.
– А что за время, если без сковородки нельзя? – удивился я.
– Плохое время, – вздохнул Гойко. – Педерасты везде.
– А кто они? Диссиденты армянские?
– Ты что, дурак? – удивился Гойко.
Я обиделся. Что он тут выпендривается – раз краснолицый, значит, все можно?!
– Ты вообще сексом когда-нибудь занимался? – спросил он.
– Я Зосеньку люблю, – признался я. – Но она не дает.
– А что делаешь? – поинтересовался Гойко. – Дрочишь?
– Ну так… – покраснел я.
– Детский сад, – снова вздохнул Гойко. – Как же ты жить собираешься, когда одни пидеры кругом?
– Все, что ли, пидеры?
Он достал из замшевой сумки переносной телевизор Sony, подключил аккумулятор и нажал на кнопку.
– В Голливуде заиграл, – похвастался Гойко. – Вещь! У вас такие скоро в Прибалтике делать будут.
На экране появилась картинка: балерины в белоснежных пачках танцевали па-де-де из балета «Лебединое озеро». Гойко защелкал переключателем. На всех каналах было одно и то же.
– Сегодня какое число? – спросил он.
– Не помню.
– А месяц помнишь?
– Октябрь.
– А вот и хрен! – сообщил Гойко. – Сегодня 19 августа 1991 года.
– Да пошел ты! – снова обиделся я. – Что я, по-твоему, совсем идиот?
– Смотри сюда! – настойчиво твердил он. – На экран смотри! Что написано, видишь?
В нижней части экрана медленно ползли буквы, из которых следовало, что сегодня, 19 августа, в стране объявлено чрезвычайное положение. Все полномочия по руководству СССР переданы Государственному Комитету по Чрезвычайному Положению.
– Три дня иметь вас будут, – сказал Гойко. – И три ночи. А ты говоришь, педерастов нет! Как же нет, если всю страну под такой балет имеют? Теперь понял?
Мне стало грустно.
– Жопа какая-то, – признался я.
– Вот! – обрадовался Гойко. – А теперь держи! – Он протянул мне новенькую тефлоновую сковородку. – Потом такие на бывшей оборонке делать будут. А пока фирменную осваивай. И помни – без нее ни шагу, понял?!
Сковородка была легкой и надежной. На обратной ее стороне была приклеена красивая этикетка: «Tefal. Ты всегда заботишься о нас».
– А что с Родиной будет? – спросил я.
– С Родиной? На что она тебе? О Зосеньке думать надо, а Родину поиметь и без тебя желающие найдутся.
– Но все-таки? Это же Родина, – сказал я.