Жан-Пьер Милованофф - Орелин
В Лос-Анджелесе мне посчастливилось познакомиться с Джоном Де Картером. Возможно, это имя тебе о чем-нибудь говорит. Он сочиняет музыку к фильмам. Очень известный человек в своем деле. И очень отзывчивый. Он сразу же ввел меня в круг своих знакомых. Я пишу тебе от него, из Санта-Барбары. В окно виден океан. Этот вид напомнил мне время, проведенное на берегу моря с твоим отцом. Он шутил и пел. Вот так, это воспоминание вдруг пробудило во мне чувство ностальгии.
Я буду держать тебя в курсе своих дел. Удачи на экзаменах!»
Больше от Орелин я писем не получала. Насколько мне известно, после нескольких не слишком удачных проб она снялась в фильме ужасов, который я не видела. Говорили, что ей там досталась немая роль няни, которую убивают в самом начале.
В тот год я провела Рождество в «Country Club». Это был последний повод, собравший всю нашу семью вместе. Жозеф представил нам Ирму, свою будущую жену, и спел Minuit chretien. Максим не слишком ломался и аккомпанировал ему. Мать чувствовала себя уставшей и нервничала. Несколько раз я пыталась заговорить с ней, но она заподозрила, что если я останусь с ней наедине, то речь пойдет о болезни отца, и разговора у нас не получилось.
Начиная со второго января я с еще большим усердием, чем обычно, погрузилась в работу. Я забивала себе голову цифрами, картами, графиками, комментариями, безуспешно стараясь скрыть от себя, что лучшее время моей жизни пропадает впустую в этих штудиях, так как эта ступень обучения существует исключительно для того, чтобы уменьшить число конкурентов.
Я успешно прошла два письменных экзамена и была приглашена в Париж для сдачи устных. Это было в начале июля. Отец очень кстати вспомнил, что один из друзей его юности держит гостиницу в Четырнадцатом округе, возле Ситэ. Он забронировал номер для меня. В нервном напряжении и страхе, накачавшись до предела кофе и витаминами, я провела бессонную ночь, перебирая свои девять сотен карточек и уже не понимая, что там написано. На следующий день в холле гостиницы у меня случился приступ нервного удушья прямо на глазах брезгливых и равнодушных туристов. Мне пришел на помощь один швед, знавший, что делать в таких случаях. Он надел мне на голову бумажный мешок, чтобы уменьшить количество поступающего в легкие кислорода, и это сняло спазм. Я хотела поблагодарить иностранца, но меня уже ждало такси, а мне еще надо было подняться к себе в номер за вещами. Когда я снова спустилась в холл, скандинав уже расплачивался по счету. Он пожелал мне удачи. По наитию, которое мой муж до сих пор считает вмешательством судьбы, в последний момент я спросила его имя. Он протянул мне свою визитную карточку.
С этого момента началась наша переписка, продолжавшаяся до нашей свадьбы восемь лет спустя. Ингмар писал мне по-английски, а я отвечала ему по-французски. Сначала я рассказывала ему только о своих занятиях и книгах, которые я читала, он же сантиметр за сантиметром, как рассказ с продолжением, описывал мне свою холостяцкую квартиру в Гетеборге. Помню, он потратил почти год, чтобы описать мне расположение витрин в гостиной, и ему не хватило долгой шведской зимы, чтобы детально изобразить все медальоны на каминной полке. На один из этих медальонов, с портретом его бабушки, загримированной под однорукого бандита, потребовалось три письма и несколько эскизов.
В начале нашего знакомства его представительность внушила мне мысль, что он летчик гражданской авиации и пишет мне по возвращении из своих долгих рейсов. Восемнадцать месяцев спустя я узнала, что по образованию он — реставратор картин и зарабатывает на жизнь иллюстрацией детских книжек. Не буду продолжать это отступление, рассказывая подробно обо всех препятствиях, которые мне пришлось преодолеть, чтобы подвести его к мысли жениться на мне. Скажу только, что письма на двух языках, свидетельствующие об этой борьбе (некоторые из них с цветными рисунками во всю станицу), заполняют восемь больших обувных коробок, сложенных одна на другую и запертых в шкафу, ключ от которого я постоянно ношу на шее вместе с образком святого Иеронима, покровителя пишущих.
Теперь я должна оставить в стороне письма Ингмара, сделать шаг назад и вернуться в тот далекий июль, когда я разом покончила с моими занятиями, встретила мужчину моей жизни и возобновила отношения с Орелин.
В то лето я, как и всегда, вернулась в Ним на каникулы. Вспоминаю, как от волнения у меня перехватило дыхание, когда я нашла все тот же нетронутый беспорядок в своей комнате, окна которой выходили на юг, на высохшую и сверкающую гарригу. В этот раз мы были дома втроем. Жозеф и Ирма путешествовали по Греции. Максим, усевшись за руль своей купленной по случаю малолитражки, отбыл на поиски удачи в Копенгаген, где, по утверждению специальных журналов, джазовые музыканты находили хороший прием. Я пребывала в том состоянии праздности и опустошенности, которое неизбежно следует за переутомлением. Разочарование не покидало меня: хотя моя фамилия фигурировала в первой десятке успешно сдавших экзамены на право преподавания, на экзаменах по агрегации я едва не провалилась. Но теперь, когда далекий образ занимал мое воображение, я и слышать не хотела больше ни о каких экзаменах. Мое решение было непоколебимо: с этим покончено навсегда! Жить — такова теперь была моя цель! Прекрасная мысль, но осуществить ее было не так-то легко.
Среди ярких впечатлений того лета, которое оказалось последним для отца, особенно вспоминается одно: тишина в большом опустевшем доме — ни звуков рояля, ни музыки, льющейся из динамиков с утра до ночи. Комнаты, в которых больше никто не жил, но куда сквозь щели в ставнях проникали и ложились на кресла солнечные лучи, создавая маленькие оазисы в этом царстве прохлады и сумрака, населенном теперь только шкафами с зимней одеждой. Воркованье голубей, избравших наш чердак местом гнездовья и с шумом вылетавших в окно всякий раз, когда я открывала обшарпанную дверь.
По утрам я часто заставала мать на кухне, где у нее теперь было не так много забот. Сидя возле застекленной двери с очками, висящими на шнурке, и старой газетой, лежащей на коленях, она дремала до того момента, пока я не появлялась, чтобы сварить себе кофе. Тогда она внезапно вскакивала со своей обычной живостью и брала у меня кофеварку из рук со словами:
— Давай-ка я этим займусь. Нарежь пока себе тартинки, мед в буфете.
— Мам, положи побольше кофе в фильтр, мне надо проснуться.
— У тебя опять будет сердцебиение.
— Я привыкла.
— Ты все делаешь, как твой брат, недаром вы близнецы. Он по утрам выпивает по два кофейника!
Пока я пила этот получившийся в результате компромисса напиток, по мнению матери слишком крепкий, а на мой вкус просто бурда, она убирала со стола масленку, заворачивала хлеб в чистую белую тряпочку, и как только я заканчивала, накрывала мед, чтобы он не привлек ос. Она находила на кухне множество мелких дел, в которых я не видела ни срочности, ни необходимости, потому что у меня «в голове были одни книги» и сама я была с приветом, как мне много раз говорила мать. Если в кофеварке оставалось хотя бы на палец кофе, она наливала его в сервизную чашку и пила маленькими глотками, говоря, что надо же его допить.
Мне было приятно видеть, что она все же позволяет себе немного удовольствия. Я говорила себе, — а может быть, это я только сейчас говорю, потому что сейчас мне столько же лет, сколько было матери в то лето, и я с удивлением замечаю, что со своими детьми я обращаюсь так же, как и она с нами, — так вот, я говорю или говорила, что она настолько привыкла ставить семью превыше всего, что ей был необходим повод, какое-нибудь оправдание, чтобы подумать о самой себе. Это правда, и в этом нет никаких сомнений, но было бы неправильно думать, что она приносила себя в жертву (а раньше я именно так и думала). Я бы сказала, что радость видеть нас всех счастливыми была для нее сильней, чище и полней, если она оплачивалась небольшим самоотречением.
В то лето наши отношения с матерью были более близкими, чем во все предыдущие годы. Я бы предпочла, чтобы она не изводила себя так. Но надо было иметь поистине каменное сердце, чтобы не проникнуться сочувствием при виде ее на кухне после того, как, выпив кофе, вымыв свою чашку и поставив ее на место к одиннадцати другим, она сидит, обратив лицо к двери за моей спиной, в ожидании, пока легкие шаги ног, обутых в домашние туфли, которые она всегда успевала услышать раньше меня, не возвестят ей, что отец уже встал. Тогда вдруг ее взгляд светлел так внезапно, что можно было подумать, будто солнечный свет, преломившись в застекленной двери, отражается в ее черных глазах и что он исчезнет, как только она пошевелится. Но он не исчезал, напротив, он так и оставался в ее взгляде, пока она тихим голосом говорила мне:
— Он теперь почти совсем не спит. Ночью он даже не ложится, до шести, до семи утра сидит в саду. Большую часть времени у него боли. Но он никогда не жалуется.