Гилберт Адэр - Любовь и смерть на Лонг–Айленде
Читая все это, я также припомнил один забавный и давно позабытый мной эпизод из самых мрачных времен моей школьной жизни. Вплоть до тех самых летних каникул, о которых пойдет речь, много сил у меня уходило на то, чтобы отбиваться от бесконечных выходок и подначек со стороны одноклассников, для которых я, со своею робостью, хрупким телосложением и врожденным педантизмом, был желанной добычей. Мало помогало делу и то обстоятельство, что за девять лет учебы я так и не освоился с крикетом, футболом и регби, причем правила двух последних я умудрялся постоянно путать между собой. На четвертый год учебы летние каникулы совпали с последними месяцами жизни моего дедушки, давно и тяжело болевшего, и меня на все лето (выдавшееся, впрочем, в тот год промозглым и тоскливым) приставили к дряхлому, но сохранившему ясность рассудка старику, чтобы читать ему вслух по два часа в день. И хотя я читал ему самые разные книги — от Диккенса до Дикинсона Карра{15}, — дедушка всему предпочитал репортажи «Таймс» с крикетного чемпионата. И хотя правил этой игры мне так никогда и не удалось усвоить, ежедневные чтения в комнате больного, где за плотными портьерами всегда царил полумрак и нездоровый аромат подозрительного происхождения, сделали меня узким экспертом именно по той серии матчей, что прошла в тот год. Я знал сильные и слабые стороны обеих команд и достижения каждого из игроков. Вернувшись осенью в школу обогащенным неправедно добытым знанием дел крикетных, я вскоре, благодаря ему, прославился, причем авторитет мой вырос только из–за того, что источник моей информированности оставался никому не известным.
Теперь время от времени, задумчиво глядя в окно и отложив на подушечку вечное перо, я представлял себе, какой переполох я произвел бы среди своих кембриджских друзей, начни я рассказывать им все, что знал о малоизвестном американском актере, о котором они никогда не слыхивали и детали биографии которого были им глубоко безразличны. Только мне, ликовал я, только мне да еще легиону поклонниц, до которых мне, в сущности, не было никакого дела, удалось разглядеть этот цветок красоты, выросший среди плевел, это совершенное сочетание формы и плоти, этот fait accompli{16} физического совершенства. И тут же осекал себя, задумавшись, может ли такой человек, как я, достопочтенный вдовец среднего возраста с образованием и эрудицией, намного превосходящими средний уровень, разделять сексуальные вкусы и фантазии американских подростков, оставаясь при этом самим собой. И уж если я попал в такой степени под воздействие этих вкусов и фантазий, то не стоит ли мне в полном соответствии с их требованиями извлечь мой альбом с вырезками из ящика похожего на гробницу стола, куда я его замуровал, вынуть из альбома постеры Ронни и использовать их по назначению — то есть повесить на стену? И почему бы мне не послать в голливудский фан–клуб Ронни маркированный конверте обратным адресом, чтобы они незамедлительно выслали мне фото с автографом? Ведь в рекламном объявлении, вырезанном мною из «Корабля грез», ни слова не было сказано о том, что заказы принимаются только от лиц не старше определенного возраста, и уж точно ни слова о том, что не слишком юный английский писатель, проживающий в Хампстеде, Англия, и являющийся современным классиком (по крайней мере, по мнению его издателя), не может вдруг «заделаться фанатом» (именно так выразился бы «Корабль грез») Ронни Востока? Иначе для чего я вообще вырезал это объявление?
В моих внешних повадках, в моей повседневной жизни пока еще ничто (как мне казалось) не выдавало того горько–сладкого порока, в сети которого я попал. За исключением тех случаев, когда мне приходилось избавляться от бумажного балласта, от ненужной упаковки, используемой издателями подростковых журналов (регулярным покупателем которых я уже стал) для того, чтобы заворачивать в нее драгоценный товар, и выбирать мусорный бак подальше от моего жилища, дабы никто не смог вычислить бывшего владельца этой макулатуры (причем из осторожности, начинавшей граничить уже с паранойей, я никогда не использовал один и тот же мусорный бак дважды), — так вот, за исключением этих случаев я выходил каждый вечер совершать свой регулярный моцион более или менее в одно и то же время. Раз в две недели, как было у меня заведено на протяжении уже примерно восемнадцати лет, я посещал турецкие бани на Джермин–стрит, где принимал паровые ванны, посещал массажиста и купался в бассейне с водой непристойно перламутрового оттенка. Растянувшись на прохладной софе, словно средневековый святой в своей раке, полуприкрыв глаза и сложив руки на животе, обернутый в белые простыни и окруженный со всех сторон мраморными колоннами с зеленоватыми прожилками, я позволял разминать себя паре юных кулаков с вытатуированными на костяшках пальцев словами «УМРИ» и «ЛЮБИ». Мой номер «Телеграфа» каждое утро опускали вместе с почтой в дверную прорезь, моя экономка отправляла белье в прачечную каждые две педели и забирала его три дня спустя, — короче говоря, если б кто–нибудь взялся следить за мной, то ни в стенах дома, ни вне их он не обнаружил бы, что я отвернулся от обыденных мелочей человеческого существования.
Но на самом деле день за днем моя тайная жизнь становилась все интенсивнее и интенсивнее. К примеру, я был уже полностью осведомлен обо всем, что касалось приносивших мне вести о Ронни изданий: в какой половине месяца они поступают в продажу в Штатах, через какое время их доставляют в Соединенное Королевство и в каком из двух газетных ларьков в Сохо их можно быстрее найти. Теперь я уже не хватал их скопом, а просматривал оглавления в магазине, чтобы выяснить, содержится ли в этом номере что–нибудь, представляющее интерес для меня. Как правило, почти каждый раз я находил статью про Ронни, но даже когда такая статья отсутствовала, я знал уже, что какая–нибудь волнующая сплетня о том, что поделывает Ронни, может найтись в одной из постоянных рубрик: «По секрету всему свету», «С ушка на ушко» или «Нет дыма без огня». А то где–нибудь мелькнет фотография Ронни, посещающего рок–концерт в Мэдисон–сквер–гарден, или играющего в настольную игру с «компанией друзей» (но кто эти «друзья», бессильно гадал я, и какие от–ношения на самом деле связывают их с Ронни?), или позирующего в шикарных шортах с вышитыми на них пальмами возле бассейна в семейном доме вместе с мамой, папой, сестренкой Джонни и, разумеется, видневшимся на заднем плане «щенком дворняжки по кличке Страйдер». Я даже привык к захлебывающимся интонациям своеобразного языка этих статей, к их неумеренному энтузиазму и каскаду восклицательных знаков, которые следовало воспринимать как звукоподражательное изображение свойственных юному возрасту читателей энергии, оптимизма и — почему бы и нет? — сексуальности. Теперь я входил в оба магазинчика и делал в них покупки, уже не обращая внимания на быстрые любопытные взгляды (а может быть, уже не замечая их), что кидали в мою сторону продавцы, проявляя тот самый нездоровый интерес, которого я так боялся вначале; мне даже показалось, что я ловил ухмылки на лицах продавцов: ведь теперь, перед тем как вручить мне покупку, они вкладывали журналы в конверт из плотной бумаги, что само по себе говорило о многом — я это понимал, — но мне было уже наплевать.
Оставалась, однако, одна проблема, по–прежнему являвшаяся для меня источником расстройства: я так и не посмотрел «Текс–Мекс» и «Засохшие брызги» — два предыдущих фильма с Ронни, о которых я так часто читал, причем в случае «Текс–Мекс» прочитанное звучало весьма заманчиво. То, что фильм, побывав в прокате, затем уходит в безвестность, из которой уже нет возврата, показалось мне весьма непрактичным. Опыт подсказывал, что всегда, когда я натыкался на столь очевидную нелепость в малознакомой мне области, это объяснялось тем, что я не знал какого–то ключевого момента, в котором и было все дело. Наверняка эти фильмы можно как–то посмотреть, решил я, следует только выяснить как.
Поэтому я вновь позвонил Рафферти, без обиняков задав ему вопрос: где можно посмотреть старый фильм — старый не в смысле «классический», а в том смысле, что он больше не идет в лондонских кинотеатрах? На этот раз я моментально почувствовал, что позвонил не вовремя: Рафферти показался мне занятым, невнимательным, — возможно, однако, что он был ничуть не более занят, чем при моем первом звонке, а просто не пожелал уделить внимание столь банальному вопросу, несмотря на то что задавал его человек, которого он уважал. Наш разговор то и дело перебивался беседой Рафферти с каким–то его подчиненным, находившимся в редакционном кабинете, причем в той беседе (как я не мог не заметить, заподозрив, что репутация, которой я пользовался у собеседника, уже в значительной степени подпорчена) реплики Рафферти звучали не столь резко и коротко, как они звучали бы, считай он разговор со мной более важным делом. Кроме того, я заметил, что даже когда нас не перебивали, издалека доносилось легкое постукивание, словно Рафферти продолжал нажимать клавиши на своем треклятом компьютере, слушая вполуха то, что говорил ему я.