Макар Троичанин - Кто ищет, тот всегда найдёт
— Выходит, что самым счастливым человеком был Робинзон? — выдал и я глубоко-афористическую мудрость.
Горюн по-прежнему не торопился с ответом, и мне казалось, что он знает ответы на все вопросы, прочувствовав их собственной шкурой.
— Я не говорю о счастье, — поправил он мудреца, — я говорю о безопасности. — Помолчал и добавил, умело отделив последующую мысль от предыдущей: — В толпе одиночество ощущается ещё острее.
А ну его! Наши души искрили, не контача. Похоже, он не считал меня ровней для серьёзного трёпа, а зря! Я уже вспоминал, как в институте все бегали ко мне с любовными историями, а что может быть серьёзнее? Чем бы его зацепить, заставить раскрыться? Поросший морским мохом моллюск! А он, не дождавшись, выколотил из трубки в ладонь горячий пепел и остатки тлевшего табака и выкинул в кострище.
— Ты пока пособирайся с духом, а я приберусь здесь, завьючу лошадей и тронемся, — и безжалостно предупредил: — Остановок без серьёзных надобностей делать не будем.
Легко ему так говорить! Иди себе да иди, посвистывая, а каково мне с разъезженной задницей? Но жаловаться и канючить не буду! Родина ещё узнает настоящих героев.
Вторая половина караванной дороги на эшафот, скучно огибавшая пологие сопки и пересекавшая мелкие ручьи, ничем примечательным не запомнилась, кроме полярно терзающих болей в голове и в заду и отупляющей качки в жёстком седле, напоминающем рашпиль. Сопки и сопки, тайга и тайга, отвлечься не на что. Полудённое солнце совсем озверело и все свои яркие и жаркие лучи метило прямо в лоб. Больное колено то и дело торкалось в круп Росинанта, отчего ногу и виски пронзало мгновенной болью, растекающейся затем по всему телу. Утомлённые однообразием глаза самовольно смыкались от мерно вихляющего впереди конского зада. Не развлекали даже безуспешные сражения лошадиного хвоста с припозднившимися осенними оводами, ожившими на час-два. Мне отбиваться не от кого — тоска смертная! А Горюн всё идёт и идёт, не оборачиваясь и не уставая, как будто включил внутренний метромерный механизм. Короче, когда пришли в посёлок, четвёртым вьюком был мой труп. Я даже забыл вырваться вперёд и обречённо плёлся в хвосте измученного каравана, вызывая любопытные взгляды равнодушных прохожих, закончивших рабочее мытарство и торопящихся домой с бутылкой на заслуженный отдых.
Поскольку больничка располагалась по улице ближе нашей базы, то мы дружным табором ввалились на её санитарную территорию и остановились перед крылечком с обнадёживающей красной надписью над дверью: «Скорая помощь». Может быть, ускоренно подлечат и сегодня же домой отпустят? Горюн ушёл внутрь и скоро вернулся с симпатичной девицей в белом халате и белом кокетливом колпаке, из-под которого сверкали серые озорные глаза.
— Слезай, д’Артаньян, — приказала весело, — приехали, — и засмеялась, радуясь и за себя, и за меня удачному юморному сравнению.
Мне понравилось, что привезли не в дом скорби, а в дом юмора, и, собравшись с духом, просипел в ответ заплетающимся языком, показывая, что и мы не лыком шиты:
— О, прекрасная дама! Подойди поближе, я упаду к твоим ногам.
Она, польщённая, совсем обрадовалась:
— Раздавишь, долговязый!
Горюн прервал нашу словесную дуэль в её пользу и попросил позвать кого-либо из мужиков, чтобы снять д’Артаньяна с лошади. Девица, забыв убрать улыбку при этой печальной вести, ушла за разгрузчиком. Горюн принялся оглаживать и обтирать взмыленных лошадей, а я, снова превратившись из д’Артаньяна в дон Кихота, понурившись, застыл в ожидании дальнейшей участи.
— Я сообщу Шпацерману, что ты здесь, — сказал водитель каравана скорой помощи, — утром, надо думать, кто-нибудь придёт, — и всё. И на том спасибо.
Вышел дядя, тоже в белой спецовке, брезгливо оглядел нашу кавалькаду и молча пошёл ко мне вслед за Горюном. Вдвоём они, не церемонясь, стащили страждущего с обсиженного седла, всунули под скептические взгляды белоколпачноголового эскулапа мои квази-костыли, и я сам, без понуканий, гордо повесив отяжелевшую голову и, может быть — не помню — свесив язык, запрыгал в районное средоточие боли и страданий, чтобы приобщиться к сваленным там обиженным судьбой и хорошенько подумать о бренности тела и эфемерности мечтаний.
В приёмном закутке насмешница приняла серьёзный вид и сняла с меня первые медицинские показания: кто я — это я ещё помнил; где и как брякнулся — я не зря хвастался, что не болтлив, поэтому ответил уклончиво, что поскользнулся, руки были заняты прибором, поэтому брякнулся коленом на подвернувшийся, к сожалению, острый край скалы; что чувствую — сознался, что ничего. Она померила мою температуру, которая, очевидно, от перегрева солнцем, оказалась повышенной. Тогда она квалифицированно покачала головой, и я понял, что обречён. Стало нестерпимо жалко и себя, и, почему-то, её. Я и завещания не написал, и прощения не попросил у Кравчука и Алевтины.
— Ты будешь приходить на мою могилу? — спрашиваю с надрывом у скорой медведицы.
Она округлила от удивления глаза, посмотрела как на сумасшедшего, но, подумав, отмякла и пообещала:
— Прямо с завтрашнего дня.
И мне ещё жальче себя стало, хоть плачь от благодарности.
— Пойдём, — зовёт, — переодеваться.
Не иначе, как в саван.
Пришли в подвал. Хмурая, очень пожилая женщина в ватнике кинула на голый стол какие-то серые тряпки.
— Снимай всё, надевай это, — и подбросила дополнительно растоптанные шлёпанцы.
Мне никогда не приходилось раздеваться при женщинах, но, очевидно, здесь, где люди превращаются в пациентов, такое было нормой, и, вспомнив, что в чужой монастырь со своим уставом не лезут, покорно начал разоблачаться.
— Да не наголо, — заорала безвозрастная каптёрша, заставив беззащитно вздрогнуть, — олух длинноногий!
А мне уже всё равно, как ни назови, что со мной ни сделай, хотелось только одного — упокоиться в гробу… и хорошо бы перед этим выспаться. Жалко стало добротной геологической спецовки, которую приходилось менять на здешнюю лазаретную дрянь. Мятые штанины байковых порток на резинке не дотягивали до щиколоток, а руки в широченной куртке-распашонке далеко вылезали из рукавов. На мой немой запрос тётка издевательски отрубила:
— Все одного размера.
Так, понял я. Здесь каким-то хирургическим способом всех осредняют под размеры спецовок. Пусть, я не прочь укоротиться в ногах и руках и развернуться в плечах, но у меня и голова далеко торчит…
— Что, — робко спрашиваю, — в этом хоронят?
— Кто сказал? — взметнулась оскорблённая гардеробщица.
— Патологоанатомша.
— Какая патологоанатомша?
— Что со мной приходила.
— Верка, что ли?
— Какая Верка?
— Не познакомился, что ль?
— Слава богу, нет.
— А ну тебя, баламут! — в сердцах обозвала добрая тётя. — Иди на первый этаж к дежурному врачу, она тебе всадит в задницу укол, чтобы мозги прочистились. Возьми костыли.
Обрадованный перспективой, я поспешил по указанному адресу. Помогали и настоящие костыли, до того удобные, что захотелось пойти обратно, хотя бы до таёжного домика, подальше от унижающего укола.
На первом этаже недалеко от входа и рядом с внутренним мини-холлом сидела за письменным столом с включенной настольной лампой под зелёным абажуром молодая врачиха, позвавшая меня, как только я с шумом вошёл.
— Иди сюда.
В этом мед-изоляторе к больным, чтобы помнили о своей неполноценности и не вздумали рыпаться, когда их лечат-калечат, все обращались на «ты». Как к солдатам. Приходилось терпеть, а то вдруг всадят укольчик не туда, куда надо, и не тот, что надо. Попробуй потом с того света пожаловаться. С ними не поспоришь, избави бог. Входящий сюда — забудь себя, не ты здесь, а твоя болячка, ей всё внимание, а ты приложение!
Подкостылял.
— Садись.
— Ничего, постою, — вежливо отказался я. Не объяснять же симпатичной женщине, что сидеть не позволяет обугленная задница, и укол в неё крайне нежелателен. Нет, здесь лучше не болтать лишнего.
Не настаивая, врачиха выложила бланк анкеты и приготовилась выворачивать новичка наизнанку.
Господи! Если бы ты только знал, сколько я уже таких заполнил и на сколько дурацких вопросов ответил, подчас сам сомневаясь в достоверности ответов. Можно посчитать. Первой была, когда дали паспорт; второй, когда затащили в комсомол; третьей, когда зачислили всё-таки в институт; четвёртой, когда приобщили через военную кафедру к армии; пятой, когда включили в профсоюз; шестой, когда приняли на работу; седьмой, когда допустили к секретным документам; восьмая будет здесь. В садик я не ходил, а про пионерскую анкету не помню. Вывернутый наружу, я застолбился в комсомоле, в милиции, в наробразе, в ВЦСПС, в Минобороны, в Мингеологии, в КГБ, теперь в Минздраве. Наверное, ещё кому-нибудь понадоблюсь. Анкетами своими я горжусь: в них сплошь «нет», «не» и прочерки: не состою, не знаю, не имею, не был, не участвовал, не судим, — тьфу, тьфу, тьфу! — а утвердительно ответить смог, не сомневаясь, только трижды: родился, учился, живу. КГБэшник недовольно оглядел меня и с угрозой сообщил, что с такой анкетой я буду самым подозрительным элементом в районе.