Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 9 2013)
Просидев полдня в одной очень известной социальной сети, я отправился навестить своего друга. Он жил в другом конце города. Не дойдя квартала до его дома, я услышал треск и увидел довольно большое количество дыма, тянущегося как раз оттуда, куда я шел. Тогда я побежал. Первый этаж деревянного дома, в который я направлялся, был объят пламенем и дымом. У подъезда суетились жильцы. Вдали завыла пожарная сирена.
Не найдя среди людей тех, кого хотел навестить, я пулей взлетел по лестнице наверх. Без стука распахнул дверь и увидел… как мой друг, его отец и мать — ужинают.
Все они посмотрели на меня как на полоумного, а потом вдруг засмеялись.
— Давай за стол! — буркнул отец друга и потянулся к буфету, чтобы достать оттуда рюмку.
Конечно же, они не были никакими пьяницами. Просто любое застолье в их доме — событие ритуальное. Мой друг, хороший повеса, мог не прийти домой ночевать, но чтобы опоздать к обеду или ужину… Это было против правил.
За просторным, во всю кухню, столом, на котором стояло множество тарелок с простецкой снедью, эти люди… разговаривали! Каждый день. Столько, сколько позволяли обстоятельства. И казалось, что могли разговаривать бесконечно.
Они не болтали попусту. Всегда что-то обсуждали. То футбол, то политику, то рыбалку, то стройку. И моего друга, который учился средненько и метонимию называл «метомимией», учителя побаивались и не трогали именно за то, что у него была собственная жизненная позиция. Свой взгляд на жизнь. На кино. На литературу. Повторюсь: притом, что в учебе он был, мягко говоря, не Эйнштейн.
В прихожей стоял буфет с двумя пепельницами на нем. Слева. Справа — газовая плита с баллоном. Умывальник. Бачок с водой. Их дом был неблагоустроенным. С общим холодным туалетом. Но моих знакомых это как-то не удручало. Зато в квартире были очень высокие потолки. А на стене, если отодрать три слоя обоев, можно было найти газеты конца девятнадцатого — начала двадцатого века. Изначально дом был — купеческим.
Из прихожей вы попадали на кухню. Прямо у порога высилась огромная русская печь с полатями. На ней постоянно подсушивались пачки с недорогими терпкими сигаретами. Из кухни две двери вели в разные комнаты, но сейчас речь не об этом.
Я даже запомнил, что у них на столе. Кастрюля с ухой. Три глубокие тарелки (при моем появлении мать товарища пошла к сушилке, стоящей на шестке, за четвертой, а отец полез в буфет за рюмкой). Накрытая полотенцем кастрюля с вареной картошкой. Большая тарелка с жареным лещом. Сковородка с котлетами. Миска с соленым грибами, залитыми растительным маслом и обсыпанными тончайшими колечками лука. Банка со свежепросоленными огурцами. Тарелка с хлебом. И бутылка самогона.
Самогонный аппарат гостеприимные хозяева прятали, но прятали по привычке и словно бы сами над этой привычкой шутя: агрегат стоял за занавеской в прихожей.
И вот все они смотрели на меня.
Невысокий, коренастый друг. Такой же невысокий, но высохший от жизни и седой — его отец. Полная женщина в очках, мама друга, в домашнем халате и тапочках без задников. Друг и его отец оба были одеты в старые спортивки и футболки. Друг сидел за столом в коричневых носках, отец его — босиком, вжимая потрескавшиеся пятки в прохладный, свежепокрашенный деревянный пол.
Они жили своей жизнью. В своем мире. Испытывали свое счастье.
И как же велик был мой сумасшедший соблазн сделать вид, что ничего не происходит, усесться за стол — и навсегда остаться в их мире!
Но у меня был свой мир. Свои родители. Кроме того, я был уверен, что если мой друг и его родители останутся живы, это будет лучше для них, чем если они умрут, тем более сгорят заживо. Поэтому я и крикнул:
— Сидите? Ужинаете? Дом горит! Внизу уже все занялось. Быстро выметаемся все отсюда! Быстро выметаемся все отсюда!
Потом реальное время было подчинено времени художественному. Помню только, как друг неестественно хохочет и помогает пожарному выбивать окна. Потом — стою на улице. Отец друга рядом, курит. Скулы острые.
— Телевизор сперли, — негромко говорит он то ли мне, то ли никому.
У дома обваливается крыша.
Выше — дым от пожара.
Еще выше, в небе — перелетные птицы.
Весна.
Май.
— Навсегда.
Моль встряхнула головой, разом сбросив накопившийся хмель.
— В смысле?
— Давай расстанемся навсегда, — с трудом выговорил Блондин.
Колян поспешно потянулся за полторашкой с разведенным спиртом.
Надька с чего-то захихикала.
Но все эти неуклюжие попытки выправить пикник разом как обрубило.
Над небольшой полянкой повисла недобрая тишина.
И тогда Моль снова тряхнула головой. Заводясь. Или, вернее сказать, пытаясь завести себя…
Нет, такого еще не бывало.
И виновата в этом была, пожалуй, сама Моль.
В свои неполные двадцать она знала про себя совсем немного, однако и этого малого хватало ей для того, чтобы вести себя так, а не как-то иначе.
Пожалуй, она знала о себе пять вещей.
Во-первых, что она не красавица.
Следовательно, во-вторых, не нужно затягивать конфетно-букетный период в отношениях с противоположным полом.
И в-третьих, нужно давать этому самому гниловатому и шаткому полу время от времени изгибаться влево. Это дает возможность и самой двигаться в том же направлении, таким образом избегая однообразия в одной из трех отрад жизни (первая — пожрать, вторая — выпить).
В-четвертых, если выполнять первые три пункта, мужской пол будет чувствовать себя ей обязанным и себя перед нею виноватым.
В-пятых, двумя этими чувствами: благодарностью неблагодарного пола и виной нужно пользоваться в том направлении, которое тебе интересно и которое ты себе не можешь позволить или, вернее, которое тебе могут не позволить, не будучи благодарными и обязанными.
Словом, Моль была нормальным людоедом человеческого сообщества и давала этому самому сообществу отщипнуть и от себя кусок-другой (не больше) — авось не убудет. Проценты оказывались слаще разменной боли.
А Блондин… Что Блондин? Девки его бросали, потому что он бухал. И не просто как все, а без перерыва. Они сидели в кафе, и Моль сказала: «Я хочу спирта». Блондин предложил: «А может, шампанского?». Моль повторила: «Спирта». Блондин сказал: «У меня есть спирт. Дома. Пойдем сходим вместе». И они ушли вместе за спиртом, а обратно в кафе не вернулись. Наутро мать метелила Моль полотенцем, а Блондин стоял под окнами и бросал камушками в стекло.
Через год Блондин устал. И тогда Моль сказала ему: «Давай расстанемся». — «В смысле?» — не понял Блондин. «Давай расстанемся на лето». И они расстались на лето, а осенью Блондин снова стоял под окнами и бросал в стекло камушки, а мать метелила Моль полотенцем.
Прошел еще год.
И теперь, после тысячной ссоры, Блондин сказал: «Давай, расстанемся».
И этот вопрос выбил Моль из колеи. Вышиб из ее головы хмель. Блондин не сказал: «На лето». И она спросила: «В смысле?..».
— Да пошли вы все в жопу!
Моль громко засмеялась и побежала через майский лес прочь от Блондина, Кольки и Надьки.
— Беги, беги, — процедил Блондин и рявкнул на Кольку: — Наливай, че уши развесили, как глухой с пидарасом?
Надька опять хихикнула.
Колька налил.
Выпили почему-то не чокаясь. Да и что за радость — чокаться пластмассовыми стаканчиками…
Эх, та была еще парочка, Колька и Надька.
«Хрен да уксус», — метко называл их Блондин.
«Хреном» была Надька. Она всегда находилась в приподнятом настроении. Даже когда у нее однажды стырили пустой, но все же кошелек — только похихикала.
Надька училась в классе коррекции. Там было несколько человек, которые не хихикали даже — ржали по любому поводу. Так что Надька была еще ничего. А были и такие, которые плакали. Колька, например.
Все его, Кольку, били-били, били-били, били-били. А потом его подобрал Блондин. И Колька стал ходить за Блондином. И никто больше не бил Кольку. Колька отдавал Блондину карманные деньги, дежурил за него по классу. И стоял на стреме, когда Блондин тряс окраинные сарайки и стремительно стираемые цивилизацией ларьки со всякой дребеденью. На ларьке и погорели. Сцапали по условке. И вылетели из школы в лицей, как была официально названа вчерашняя гопа.