Флер Йегги - Счастливые несчастливые годы
* * *
Через несколько лет Фредерика попыталась сжечь свой дом в Женеве — занавески, картины, свою мать. Мать в это время читала в гостиной.
После этого инцидента я и познакомилась с ее матерью. Ей было около семидесяти, и все в ней дышало нежностью — плоть, кожа, платье, щиколотки, розовый и мягкий второй подбородок. Блеклые голубые глаза, безмятежные и неподкупные, внимательно изучили меня и приказали войти в гостиную. На окнах висели белоснежные занавеси, кружева на них были как сахарная пудра. Мадам садится. Я все еще стою. На меня вдруг нападает неодолимая робость, хочется повернуться и уйти. Но я следую примеру мадам. Усаживаюсь. На стенах — портреты, погруженные в сон и полумрак.
В Женеве сверкало солнце. У мадам были сумерки. В слабом свете можно было разглядеть лишь очертания предметов, равнодушно-ленивые тела мягкой мебели. На овальном столике стоял матовый серебряный чайник с чашками. На блюде — несколько петифуров. Белые салфетки с инициалами покойников. Возможно, тех, чьи лица смотрели с портретов глазами, лишенными век. На другом, круглом столике, на который несколько столетий или часов назад кто-то опирался локтем, стояла ваза с букетом алых цветов. Допустить к ним бабочку было бы чрезмерной снисходительностью, ведь она нарушила бы возвышенную медитацию лепестков. Даже дыхание ветра не могло бы развеять их мимолетное зарево.
В воздухе ощущалась тяжесть, это была атмосфера медленного выздоровления. При взгляде на замерший в неподвижности письменный стол в углу, на его массивные ящики с круглыми ручками из слоновой кости казалось, будто за этим столом сидит невидимый конторщик, без пера и бумаги, и диктует письма в никуда. Руки мадам создали композицию из разнородных предметов, одушевленных и неодушевленных. К одушевленным принадлежала она сама, с двумя обручальными кольцами на пальце: золотое надгробие на двоих, символ честного вдовства и верности обетам.
Мадам налила себе и мне чаю, медленно наполнив чашку до половины, предложила петифуры. «Je vous en prie[36], дорогая». Губы ее потянулись к чашке, приоткрылись и замерли, словно пожелав высказать какую-то мысль, но так и оставив ее невысказанной. Физиономии на стенах как будто ожили, мелкие трещины на живописи нервно подергивались. Мадам улыбнулась мне, а я — ей. Так, значит, я подруга ее дочери, у которой нет подруг. Она счастлива со мной познакомиться. Похоже, она говорила почти правду, и я была благодарна ей за это «почти», тончайшее масло, смягчающее грубое столкновение между правдой и ложью. Ее глаза обволакивали меня детски невинным взглядом. Это были глаза девочки, которые отталкивали от себя все неприятное, или глаза куклы, в них не было ни тупости, ни удивления. В них уместился рай, играли радужные отблески Женевского озера. Мадам казалась счастливой. Непередаваемо мягким голосом она спросила, в какой гостинице я остановилась.
— В «Отель де Рюсси».
— Они обанкротились, — сказала она и добавила уверенным тоном: — Гостиницу скоро снесут.
Комнаты там большие и просторные, продолжала я, прямо-таки залы (я говорила с таким воодушевлением, словно хотела спасти гостиницу от разрушения). Да, она это знала, но заведение пришло в полный упадок. Она терпеливо расспрашивала меня, очень осторожно спросила, живы ли мои родители. И протестанты ли они. Я намекнула мадам, что мы с ней однажды уже встречались. Она мягко заметила, что не помнит этого. Но я не сдавалась: это было в тот день, когда она приехала в пансион за Фредерикой. И я провожала их на станцию. Вот теперь мадам вспомнила «une jeune fille triste»[37], и подбородок у нее сочувственно вздрогнул. Она заговорила о капризах, но не судьбы, а погоды, о духоте и влажности. У нее были завидные познания в метеорологии. Ее спокойствие и мягкость были великолепны, точно плотный бархат. Превосходная, прочная материя, которой можно было бы украсить двери и окна. Я взяла несколько петифуров, она извинилась, что не предложила их мне во второй раз. Я пересчитала их: на блюде оставалось пять или шесть штук, и я решила их доесть. Я вызвала в памяти одну за другой всех мамаш, каких видела в пансионах. И почувствовала легкое отвращение. Без всяких к тому оснований. Я видела их в приемных, они сидели в своих английских костюмах и шевелили губами.
В приемных, особенно приемных религиозных интернатов, есть что-то мрачное и подозрительное. В моем первом, монастырском пансионе, куда я попала в восемь лет, все мы безумно боялись «шпионок» — это слово придавало обычному доносу космические масштабы. Об этом я подумала, когда мадам подливала себе и мне уже порядком остывший чай.
Фредерика не произнесла ни слова. Ее молчание не давило, оно было каким-то невесомым. Безжизненным. Нездешним. Внезапно она вздрогнула. До этого она сидела посреди дивана, чуть наклонившись вперед, так, словно собиралась встать и уйти. Послышался судорожный вздох, затем еще один. Ее дыхание звучало гулко, словно в груди отдавалось эхо, словно там был еще один голос. Мадам держала чашку в руке, она рассуждала о том, что в кантоне Аппенцелль мужчины ходят голосовать, прихватив с собой холодное оружие, а женщины глядят на них из окон, и с этими словами мадам повернулась к окну, но я заметила, что она смотрит на дочь. Нашла предлог, чтобы посмотреть на нее. Затем мадам снова завела разговор о метеорологии. Едкое концентрированное тщеславие источало аромат оранжереи. Мадам погладила лепесток цветка. Фредерика резко выпрямилась, чтобы вдохнуть. Грудь то вздымалась, то опускалась, это движение стало ритмичным. Казалось, ее сотрясают спазмы. Дышала она со свистом. Впервые ее взгляд показался мне тусклым, потерянным, затуманенным.
— Моя дочь, — прошептала мадам, провожая меня к лифту, — моя дочь пыталась сжечь меня. — Она произнесла это настолько мягко, что мягкость можно было принять за сожаление. Открыла дверцу лифта. Внутри было зеркало, под ним — диванчик. «Elle n’est pas responsable»[38]. В зеркале отразились ее кристально прозрачные, чуть влажные от искренности глаза, подаваемая ими весть была лаконична, словно эпитафия. Все так и есть. Не сомневайся, дорогая. Она нажала кнопку. «Для меня это целое путешествие. Я должна присматривать за ней. Почти не выхожу из дому. Вы ведь понимаете, что я имею в виду». Ну конечно, понимаю. Я шагнула в сторону, чтобы пропустить ее вперед. Она подтолкнула меня к выходу. Наконец она попрощалась со мной, поблагодарила за визит, сияя от радости, что познакомилась с подругой своей дочери. И тяжелая дверь захлопнулась.
День был ясный и зловещий. На поверхности озера ветер поднимал волны. По берегу шагала вереницей какая-то делегация из Азии. С вертикальной струи фонтана, словно с острия вил, свисали серебряные кольца. Фредерика назначила мне встречу в кафе. Я пришла раньше времени. Минуты ожидания тянутся долго. Я заказала стакан овомальтина. В голову не лезли никакие мысли. Стрелки часов застыли неподвижно. Зеленый с желтыми полосками листок и белая бабочка флиртовали друг с другом. Листок весело порхал, вспоминая былую удаль, а бабочка неотступно следовала за ним, как за тайным посланцем. В этом грациозном кружении присутствовали одновременно идиллия и упадок.
Я сижу за мраморным столиком. Заказываю еще стакан овомальтина. Надо найти какое-то развлечение, чтобы ждать было не так утомительно. Я вспомнила железнодорожные станции и вокзалы, в Тойфене, в Штаце, в Риги, в Венгене. Я училась плаванию в бассейне, а мой отец, одетый по-зимнему, прятался от солнца и сидел в тени. Летом над нами вставало странное, больное солнце, с трудом пробивавшееся сквозь сумерки, свет от него был как в лесной чаще или среди болот, словно не с неба, а от ядовитых грибов и ягод, от влажного перегноя. Мы ловили эти нерадостные лучи, стремились к ним, как в недоступный оазис покоя. Отец с дочерью прогуливались, держась за руки, точно пожилые супруги. Он называл мне горные вершины, указывая на них. В гостинице на столы, на круассаны, на ножи и вилки падал металлический свет. Мы завтракали. За стеклом веранды был Маттерхорн, яркое солнце, обновление жизни. Соседний стол занимала дама с тремя дочерьми. Их выпуклые лбы словно излучали счастье. Им повезло, думала я, они родились счастливыми. Дама и девицы демонстрировали какую-то неистребимую радость, прямо-таки дьявольскую безмятежность.
— Видишь, wie glücklich sie sind[39], — сказала я отцу. (Может быть, он понял так, что это я счастлива, — отец был очень рассеянный человек.)
Весь день эта сияющая от счастья троица стояла у меня перед глазами. Справа — младшая сестра, с самой маленькой головой, лобик поуже, глаза поменьше. Узкие ноздри. Прическа у нее была такая же, как у старшей сестры, и безжалостно прямой пробор при всей своей безжалостности казался игривым. На прогулке, когда мы встречались с этой семьей, счастье возносило их над нами на недосягаемую высоту: мы с отцом из года в год были все так же одиноки, даже нелюдимы, и, если, как это часто бывает в гостиницах, кто-то подсаживался к нашему столу, думая сделать нам приятное, мы пугались. Мы здоровались с соседями по столу, когда приходили завтракать. И прощались, когда вставали из-за стола: мы каждый раз управлялись с завтраком раньше остальных.