Дарья Вернер - Межсезонье
А он все это время просто стоял за спиной. Заглядывал через плечо в страницы, испещренные готическими буквами – будто иноязычной вязью: «Даже Россия с ее ужасающей татарщиной и варварством, этот кит, чья глава прижимает к земле запад и чей хвост простирается на восток, однажды наверняка покажет даже самому недальновидному, что она совершила много более, чем просто заняла надлежащее ей место в мире». Рано повзрослевший мальчик, несчастливый любовник, слоняющийся по венским борделям. Иосифа Второго хотелось утешить. Они стояли тут вообще все – и отец его, Франц-Стефан Лотарингский, тайный масон, и масон же, Алоиз Блюмауэр, щеголеватый издатель и друг Моцарта. И писатель Иосиф фон Зонненфельс, которому Бетховен посвящал музыку, – вокруг собрались венцы из ордена иллюминатов, все, кто двигал австрийское Просвещение. Тихие и нестрашные, видные только мне.
– Мы закрываемся, господа, – деликатно прошелестел служитель библиотеки и ушел неслышно.
Мужчина за соседним столом кашлянул и закрыл огромный фолиант.
Моему немецкому всего несколько недель от роду, и готические буквы газет восемнадцатого века пока еще мудреная шифровка. Их надо разбирать, всматриваться, чтобы вдруг радостно узнавать родное лицо – и привыкать к диковинной «k», твердой «в», к буквам с коварными умляутами.
Когда знакомые буквы проступают в нервных взмахах готики, чувствуешь себя тайным детективом, нашедшим ключ к хитроумному шифру. Через несколько недель к старинной вязи привыкаешь и без труда складываешь штрихи с закорючками в слова.
Из огромных – до потолка – шкафов укоризненно смотрят толстенные тома в кожаных переплетах. В залах инкунабул редко бывает многолюдно. Наверное, им одиноко, фантазировала я: много-много лет никто не снимает их с верхотуры, поднявшись на специальную лесенку гладкого дерева, не несет бережно к столу, затянутому зеленым сукном, не кладет – мягко, без звука – не раскрывает, благоговея, чтобы прочесть, расшифровать знаки, что оставили ему те, кто писал эту книгу несколько сотен лет назад.
Круглыми, гладкими до зыбкости булыжниками уходила из-под ног Йозефсплац. Одиноко – не зная, куда деваться с глупого постамента, – завернулся в плащ конный Иосиф. Герой моей диссертации, тот, о котором сны и явь.
Я иду куда-то, где нет дома, а есть только ночлег. Мой ночлег – с кургузым шкафом, где мои вещи, с моими картинками по плохо побеленным стенам и с моими тетрадями на облупленном, когда-то лакированном, столе.
Но для того, кто ввязался в эмиграцию повышенного риска и прикоснулся к Межсезонью, нет отдыха, нет даже, наверное, дома. Нельзя останавливаться, нужно все время идти.
Влажный ветер поет арию Памины, тоскуя, замирает в темных безлюдных венских переулках аккордами моцартовской «Лакримозы». Ночь дышит осенним бризом в спину, вздыхает подземными легкими город.
Иду.
У меня виза на три месяца, а за спиной – часы, проведенные в полицейском участке, чтобы подать документы на студенческое разрешение на пребывание. Через полгода все начнется по новой.
Неведомая Вена убегает вглубь бесконечными подземельями, где только я вижу императорскую прислугу, пришедшую на огромные ледники за кусками льда для праздничного стола; бездомных, проституток, убийц и сутенеров, которые давно уже умерли, безногих солдат и безработных актеров, которые копошатся глубоко под мостовыми; степенных евреев, спускающихся для священного омовения в подземную микву; распутных монашек в катакомбах монастырей и ряды расписанных ангелами и черепами гробов в бесконечных усыпальницах, в которых, если представить – стоит только представить – отзывается каждый твой шаг по венскому центру. Когда усталые туристы исчезают в отелях, ты остаешься наедине с Веной и чувствуешь каждой клеточкой, насколько многоэтажен город. Только Нью-Йорк вздыбленной линией небоскребов уходит в небо, выставляя себя напоказ, а Вена упрятала все свои этажи вглубь. Она по-женски таинственна и живет лишь своей внутренней, непостижимой постороннему, логикой.
Иду по ночному городу, и только одна Вена знает, что эти шаги – танцевальные па левостороннего вальса, мудреного, для посвященных.
В настоящей – многослойной, многоликой до гадливости – Вене понимаешь, что раньше видел чистую лабораторию: стены аккуратно побелены, стерильный блеск хрома, звенящие от неземной кристальности колбы, причудливые, киношные реторты.
А настоящее – это адское варево, дымящееся в пробирке, готовое родить гомункула, булькающее, взбухающее красной пеной. Молодые наркоманы на Карлс-плац – прямо в переходе они судорожно затягиваются, и в коридоре, ведущем к зданию Сецессиона, вдруг сладко пахнет марихуаной – тонкие руки исколоты, головы со спутанными волосами, кажется, неделями не мыты. Высокомерные менеджеры с женами-домохозяйками в паре шагов отсюда – расфуфыренные для оперы, нужно же выгулять норковое манто, в самом-то деле, да и фрак от бывшего поставщика двора его императорского величества что-то залежался в шкафу. Закутанные в паранджу арабки – даже руки в нитяных перчатках, а глаза глядят из-за плотной сеточки – в парке Шёнбрунн, там, куда не доходят туристические группы. Старые турки с лицами, похожими на кряжистый утес, с маленькими цветастыми шапочками на макушке, в руках – огромные пакеты с лавашом, свежими баклажанами и грушами, – бредущие по Вене с таким достоинством, будто это Стамбул. Бритоголовые молодчики в метро, выкидывающие радостно руку вперед в нацистском приветствии прямо среди спешащих на работу венцев, – а те только отворачиваются. Залитый огнями прилизанный центр, «внутренний город», если точно перевести, а на самом-то деле – город внешний, показушный, ненастоящий. И – темные, полуосвещенные улицы, стоит только отойти вечером в сторону кольца бульваров Гюртель и дальше.
В первый вечер, когда я осталась наедине с Веной, она сказала – всё, праздник кончился, иллюзии отжили свое, пора жить. Пакистанец, продающий газеты и порножурналы прямо у входа в общежитие, с лицом таким темным, что оно сливалось с вечерней темью улицы, долго, на пальцах, объяснял, как доехать до маленького магазинчика, в котором можно купить телефонную карточку в этот поздний час, – «что ты, что ты, остальное закрыто, тут все умирают после пяти. Ничего не купить».
Трамвай, громыхая и заваливаясь на поворотах – по ребристому деревянному полу тогда вправо и влево шарахались скомканные газетные листы и пустые жестяные банки из-под энергетического напитка, – ехал по улицам, еле-еле освещенным подслеповатыми лампами. Иногда скупой фонарный свет выхватывал из темноты грязные, исписанные бранным стены, сдвинутые с мест, открытые, разворошенные мусорные бачки и велосипеды, покрытые пылью, лишившиеся уже обоих колес, но все так же накрепко прикованные к фонарным столбам.
Мне было страшно – словно я попала в какое-то гетто, куда нормальные люди не заглядывают. Это потом окажется, что это обычный район Вены, не из самых плохих, и квартиры здесь недешевы. Вена – как в сказке про Золушку – в одночасье превратилась в тыкву, брызнула в разные стороны крысами, разлетелась лохмотьями.
Таков левосторонний вальс Вены – и не приглашенному на танец вести.
Я иду и знаю, что мне сегодня снова не спать по-человечески.
Комнату мне определили из тех, что остались – знающие за год уже разобрали хорошие, – рядом с кухней. В первый же вечер, как только пробило десять, сочные, гулкие басы заухали справа и снизу. В кухне каждый день устраивались «кухонные вечеринки». Я стояла, прислонившись к дверной притолоке, чтоб не упасть от усталости, спать-то все равно невозможно, и смотрела, как пляшут на столах ирландка Анн-Мари, француженка Эммелин да испанка Лейре. Как итальянец Джованни колдует над противнем с самодельной пиццей. Как о чем-то разговаривают – в таком грохоте не понять – на затянутом заляпанным покрывалом диванчике датчане и финны.
Наутро Флориан – студент-медик из Линца, который еще пару лет назад с молодежной бандой разрисовывал дома и склады яркими граффити, – постучался в мою дверь и молча протянул пакетик с только что купленными берушами.
Завтра я снова поеду на переваливающемся с боку на бок, словно утка, трамвае мимо вокзала имени Франца-Иосифа, где прямо на асфальте сидят бомжи с гамбургерами и картошкой из «Макдоналдса», мимо будочек, где продают бутерброды с кониной и толстые сосиски с сыром в порах. На курсы – каждый день с восьми до пяти, а потом еще домашние задания, не разгибаясь. Похожий на Малера преподаватель будет взмахивать руками, дирижируя стройной немецкой грамматикой, изумляться мне – «Вы так быстро учитесь, просто удивительно, удивительно», но ведь ничего нет удивительного, просто от немецкого зависит наше выживание, деньги от квартиры тают на глазах, за все ведь нужно платить. Индуска Амина – ярко-оранжевое с малиновым сари, темные, будто подведенные глаза и причудливые пальцы – снова станет рассказывать про школу, которой руководит ее папа в Индии, про нелюбимого старого мужа, про свои измены, «я даже с женщинами уже попробовала», и глаза ее будут блестеть как отборные греческие маслины.