Андре Бринк - Мгновенье на ветру
А когда пойдешь на гору, принеси мне немного дров, сказала бабушка Сели. Наступают холода, а я уже не молоденькая, кровь меня больше не греет. Ты ведь завтра туда собираешься?
Да, ответил я, завтра. Завтра я иду на гору за дровами. И тебе принесу, топи печь и грейся.
Но рано утром баас окликнул меня. За дровами ты сегодня не пойдешь, сказал он, повезешь со мной в город вино. Дров кто-нибудь другой принесет.
А ночью она умерла, замерзла в своей щелястой лачуге на Львином хребте. Неужели в ее смерти я виноват?
Два дня спустя я услышал, как моя мать поет в винограднике, подрезая лозы вместе с другими рабами. «Будь мне каменною твердынею, домом прибежища, чтобы спасти меня, ибо ты — каменная гора моя и ограда моя…» — пела она псалом, которому научили ее белые.
Не убий, не укради, не прелюбосотвори… а по ту сторону красных тлеющих углей лежит она и притворяется, что спит. Она белая, но ведь она — женщина. Кто знает, может быть, и она жаждет того же? Так что меня останавливает? В этом огромном мире только она да я, никто не узнает, никто не откликнется: разве дереву жаль гнезда, которое сорвалось с его веток? Разве дрова сопротивляются огню, когда их кидают в костер?
А может, потому я и не осмеливаюсь, что мы одни, и силой я ничего не добьюсь, не восторжествую над тем, что стоит за ней? Моя месть наткнется на ее молчание, встретит ее закрытые глаза и ровное дыхание, которое я слышу, затаив свое.
Почему она так спокойна? Потому что я охраняю ее от диких зверей и она это знает? Знает, что я веду ее к морю? Но как, откуда она все это знает? Потому что верит мне, потому что ей только и осталось, что верить? Потому что она целиком в моей власти?
Я могу овладеть твоим телом, взять его насильно, изломать, исторгнуть из него крик, крик жизни, так похожий на тот, другой, крик — крик смерти. И все равно ты останешься для меня недосягаемой… Твои глаза… Откуда-то изнутри, куда мне не проникнуть, ты точно стеной оградила себя тем, что ты — белая. Наверно, я слишком тебя ненавижу…
…И тогда я обнял в темноте ее гладкое темное тело, и мы услыхали, как вокруг нас дышат звери и птицы и кружащиеся холмы. Она пахла морем и молочаем в лучах солнца на берегу. Я люблю тебя, люблю. Ее пальцы уже не впивались мне в плечи, а нежно гладили и обнимали, щека прижималась к моей шее. Что сейчас с нами случилось? Обычно все бывает так быстро и просто, тело к телу — и все, и конец. А сейчас вдруг ты и я, и бесконечность… Через месяц баас ее продал. Хорошую цену взял, четыреста риксдалеров. Еще бы, она ведь была совсем юная…
Дотащив свои вязанки до того места, где пасутся волы, он начинает сооружать изгородь из веток. Расчищает внутри небольшую площадку для костра. У них еще есть несколько кусков вяленого мяса. Пока он возится с изгородью, от реки поднимается она в своем чистом голубом платье, с не просохшими еще волосами, и развешивает выстиранные вещи.
— Устали? — сам того не желая, спрашивает он.
— Не очень. Я плавала. — Он смотрит на нее, а она говорит без умолку, стараясь замаскировать смущение, вызванное воспоминаниями и его присутствием. — Там была маленькая антилопа. Наверное, пришла на водопой. Я так испугалась, подумала, что это лев или еще какой-нибудь хищник.
— Вы уже так давно путешествуете. Неужели до сих пор не привыкли к этой стране?
— Разве к ней можно привыкнуть? Он всегда был рядом, защищал меня…
«Он» — это Ларсон, она никогда не называет его по имени.
— Вот и сидели бы себе в Капстаде.
Она гневно вскидывает голову, но сдерживается.
Он начинает ломать сухие ветки для костра.
— Не занесло бы вас на край света. И под открытым небом не пришлось бы ночевать. Вы небось совсем к другой жизни привыкли.
Она пожимает плечами.
— Какой у вас был дом? — спрашивает он, точно надеясь вырвать у нее тайну.
— Тебе-то зачем знать? — Она садится на ствол упавшего дерева. — Дом у нас был оштукатуренный, белый, с тростниковой крышей, а вокруг дома большой сад.
— А сам дом большой?
— Двухэтажный. Да, дом у нас был большой.
— И у вас была своя комната.
— Конечно.
— Ну да, как же иначе!
— Почему ты всегда выспрашиваешь меня о Капстаде? — Она подозрительно смотрит на него.
— А о чем нам еще говорить?
— Что я ни расскажу, тебе все мало. Чего ты добиваешься, никак не пойму.
— Вы же мне ничего толком не рассказываете, боитесь. Вам жалко со мной поделиться. Считаете, что я — раб.
— А кто же ты? Конечно, раб.
— Нет, здесь я не раб.
— При чем тут «здесь» или «не здесь»? Раба куда ни отвези, он всюду раб.
— Да, меня раньше держали в рабстве. Но рабом я никогда не был, — вспыхивает он.
— И ты убежал, да?
Он пожимает плечами.
— Почему ты убежал? Ты вон меня вечно расспрашиваешь, но я тоже имею право знать.
— Кто вам дал это право? — Он глядит на нее в ярости, и ей снова хочется закрыть грудь руками, как под взглядом антилопы, но она не смеет, ей слишком страшно.
— Ладно, — неожиданно смягчается он, — так и быть, расскажу. — Ломая сук о валун, он занозил ладонь и с досадой выругался. — Мой хозяин был винодел. У него были виноградники в горах. И бренди он тоже выдерживал. Хвастался, что у него лучший бренди в Капстаде. И столько пил его сам, что не хочешь, да поверишь. Напьется и забудет запереть бочку. Ну, я тут же и угощусь — ведь мы, негры, шкоды, нипочем не упустим, если что плохо лежит. Под конец я и решил: нет, лучше уж убежать, а то искушение погубит.
Ее бледные щеки запылали от гнева, но она не дает воли своим чувствам и сидит молча, разглядывая сложенные на коленях руки.
— Вранье все, от первого до последнего слова, — наконец говорит она.
— Ну, что вы, чистая святая правда.
— Лжешь!
— Ну конечно лгу, — спокойно, с расстановкой произносит он, глядя ей прямо в глаза. — А вы и не хотите знать правду-то.
— Не хочу? Почему же? — оскорбленно возражает она.
— Слишком уж вы белая, таким правда не нужна.
Они глядят друг на друга в упор. Но вот она сжимает губы, слегка откидывает голову, и прежнее безудержное презрение вспыхивает в ее глазах. Она сидит не шевелясь, все в той же позе, обхватив колени руками, и вдруг роняет голову, отрезая его от себя. Он не может понять, зачем она спрятала лицо, — утвердить ли свою независимость или скрыть неожиданно охватившую ее девичью робость? Не искушай меня, мысленно просит он, не играй с огнем. Ты белая, а моя кожа темна, мне никогда не избавиться от этой темноты. Не позволяй мне думать, что ты всего лишь женщина. Не сталкивай и себя, и меня в пропасть.
Он стоит против нее, она сидит на своем камне, такая плавная и завершенная, и вдруг оба они замечают, что вокруг все смолкло и наступила тишина. Она не подкралась, как обычно крадется тишина в сумерки, гася один за другим звуки и шумы, а упала на землю, точно удар, — казалось, чья-то огромная, невидимая рука одним махом прихлопнула всех птиц, всех мух и жуков, всех кузнечиков в высокой траве, даже листья деревьев.
— Что это? — спрашивает она. — Почему так тихо?
— Кто-то умер, — говорит он. — Так всегда бывает: если вдруг стало очень тихо, значит, мимо прошла смерть.
Они нашли его на второй день к вечеру, на краю вельда, у подножья следующей гряды холмов. Рано утром, едва тронувшись в путь, они увидели грифов, которые парили высоко в небе едва различимыми точками и, медленно кружась, опускались где-то среди холмов. Сначала птиц было всего три или четыре. Потом откуда-то появилось еще с десяток, а потом небо от них просто почернело.
После перевала растительность стала гораздо гуще. Пересохшая земля растрескалась и местами выветрилась до песчаных проплешин, там и сям желтели кучи сухого валежника, которые согнал ветер. Но издали долина казалась пышной и роскошной, потому что глубокие подземные источники питали эти колючие, корявые деревца и кусты — боярышник, акации, тамариск, ежовый молочайник, кактусы и алоэ, ассагай, птичью вишню, голубовато-серую свинчатку, колючий терн, и листва их ярко зеленела. Дикий пейзаж, непримиримый и жестокий. Порой заросли сплетались в такую чащобу, что волам сквозь них было не продраться, и приходилось сворачивать с пути, ища звериных троп или просвета в зарослях. Если бы не грифы, они так никогда и не нашли бы труп.
Им нужно было сделать большой крюк, но ни он, ни она не допустили и мысли, что можно не идти. И вот они уже совсем близко, осталась какая-нибудь сотня шагов… Грифы плотно облепили землю и кусты, они сидели, распустив крылья, вытянув вперед отвратительные голые шеи, злобно сверкая желтыми глазами. Птицы нехотя отлетели в сторону, уступая дорогу неожиданным пришельцам, две или три с трусливой наглостью запрыгали было за ними вслед, смешно подскакивая и плюхаясь на землю, но потом отстали и вместе с другими уселись на деревьях поодаль.