Ромен Гари - Тюльпан
Далее опять следует треск, и остаток сообщения можно считать безнадежно утраченным для человечества.
XVIII
«И-а!» на глетчере
Тюльпан сидел посреди чердака возле кровати на старом коврике. Четки замерли в его ослабевших пальцах. Блаженная улыбка освещала его лицо. Ему мерещилось неописуемое. Перед ним, где-то в пространстве, ночная бригада газеты «Глас народа» блуждала по глетчеру. Биддль кутался в новенькую тигровую шкуру; на Флапсе, Гринберге и Костелло была форма военных корреспондентов, совершенно изодранная и обгоревшая. Они медленно брели в безлунной ночи, стуча зубами, жались друг к другу, чтобы хоть немного согреться и не чувствовать себя такими одинокими.
— Биддль.
— Чего?
— Где ты взял эту шкуру?
— Купил в «Вулворте» за секунду до взрыва. Только я протянул продавщице деньги, как весь мир взлетел на воздух… — И, погладив мех, он с удовлетворением заключил: — Она мне досталась даром.
С минуту они тащились молча.
— За нами идет мамонт, — объявил Биддль.
— Все возвращается на круги своя, — пробормотал Гринберг.
Флапс остановился.
— Куда мы идем? — всхлипнул он. — Откуда? Почему мы здесь?
— Гоген, — веселился Биддль, — картина маслом.
— Я больше люблю Пикассо, — сказал Гринберг. — Он все предсказал.
— Что он предсказал? — спросил Флапс. — Кто такой Пикассо?
— Тип один, вроде Нострадамуса, — сказал Гринберг. — Пророк, которого немного трудно понять. Он все это предсказал в своих натюрмортах. Плуто, хороший Плуто. Лежать, лежать, Плуто. Хороший, хороший, хороший Плуто.
— Ненавижу людей, которые зовут своих мамонтов Плуто, — сказал Флапс.
И вдруг разрыдался.
— Господи, смилуйся надо мной! — ревел он. — Верни мне мои герани, мою канарейку на окне, розовых амуров на занавесках, верни мой табак и мои марки, мою теплую ванну и какао по утрам…
— Глупость, — заключил Гринберг, — все, что за двадцать веков христианство смогло дать человеку, — это глупость!
— Вижу межевой столб, — объявил Биддль.
— Ага! — обрадовался Гринберг. — Добрались. Наконец-то!
— Там написано: «Евреям вход воспрещен!»
— Пойдем отсюда? — предложил Гринберг. — Наверняка нам в другую сторону.
— Говори за себя, — вмешался Флапс. — Ну что? Мы пришли. До свидания, Гринберг.
— До свидания.
— Постойте, там еще есть надпись, на этом столбе, — сказал Биддль и прочел: «Negroes keep out»[35].
— Нельзя оставлять старину Гринберга одного, — решил Флапс. — Пошли дальше?
— Бессмысленно идти дальше, — сказал Костелло. — Можно проблуждать тысячелетия. Нам остается лишь околеть на месте от злобы, от голода, от унижения и презрения. Все человечество испарилось, и земля обрела наконец первозданную чистоту!
— Ну-ну-ну, — сказал Гринберг. — Не надо принимать все так близко к сердцу.
— Говорю вам, — вскричал Костелло. — Человечества больше нет!
— Но есть четыре жизни, которые соединило спасение! — констатировал Биддль, потирая руки от удовольствия, и прибавил: — У меня идея.
— Выкладывай.
— А если нам сообразить человечество на четверых, маленькое такое человечество, только для нас, со своими границами, своими «заокеанскими» колониями, своими учебниками истории, своей духовной миссией?
— Ха-ха! И правда, почему бы нет? — сказал Костелло. — Только на этот раз белыми людьми будем мы.
Они все брели в холодных сумерках. Биддль вдруг начал чесаться.
— У меня блохи, — заявил он. — Я хочу есть, мне холодно, и у меня блохи.
— Это хороший знак, — сказал Гринберг. — Скоро придем.
— Одна ласточка весны не делает, — прохрипел Костелло.
— Есть верные приметы, — сказал Гринберг. — Мы хотим есть, нам холодно, у нас блохи. Говорю вам: человечество выжило в катастрофе.
— Где же оно? — сказал Биддль. — Я ничего не вижу и не слышу, везде мрак и тишина.
Они протопали еще несколько тысяч лет.
— А мамонт все идет за нами, — сказал Биддль.
— Пугни его, — предложил Гринберг. — Брось в него камнем.
— Брысь! — рявкнул Гринберг. — Брысь! Лежать! Пшел! Не слушается.
— Не надо, — сказал Костелло. — Мамонт — это все, что нам осталось.
— Жаль, что нет больше газет, — вздохнул Флапс. — Хоть сенсацию сделали бы.
— «Специальный выпуск, — выкрикнул Биддль, — конец света!»
— Это не оригинально, — сказал Костелло.
— Может, и не оригинально, зато это первый раз, когда он действительно наступил!
— С чего ты взял? — сказал Костелло. — Об этом никому ничего не известно. Может, это случалось каждый день, только мы не знали.
— Предлагаю другой заголовок, — сказал Гринберг.
— Давай.
— «Конец расизма».
— «Величайшая катастрофа истории со времен Перл-Харбора», — предложил Костелло.
— «Америка спасает Запад», — предложил Флапс.
— «Маленький человек», — немедленно расчувствовался Биддль. — «Маленький друг Запада». «Маленький друг бедного Белого». «Маленький друг всего мира». «Американский идеализм спасает Запад». Так хорошо, так трогательно.
— Нужно что-нибудь сделать, — сказал Флапс. — Нужно наконец-то начать действовать. Мы ответственны перед историей. Нельзя же вечно таскаться по льду. Нужно что-то сделать и немедленно, что-то кардинальное. Может, бросить в море бутылку? — предложил он.
— Моря больше нет, — сказал Гринберг. — Ничего больше нет. Остались только бутылки.
— Тогда споем, чтобы поднять боевой дух, — сказал Биддль.
Он поднял одну руку, другую приложил к груди, закинул голову.
— Фигаро, Фигаро, Фигаро! — горланил он.
— Мамонт сбежал, — заметил Костелло. Гринберг вдруг расплакался.
— Это невыносимо! — рыдал он. — Только подумайте: все, что осталось от цивилизации, — это идиот, который орет на глетчере «Фигаро, Фигаро, Фигаро»!
XIX
«И-а!» без роздыху
Тем временем новое гуманистическое движение приняло в Англии такие размеры, что в Палату Общин был направлен запрос. В ответ на нее Секретарь Палаты заявил, что ассоциация «Молитва за Победителей» не угрожает на данный момент ни Ее Величеству, ни Махатме Ганди (hear! hear![36]), и он не видит причин для ее запрета. Когда кто-то из консерваторов спросил, не достаточно ли одного слова «движение», чтобы вызвать беспокойство в стране, мощь которой принципиально состоит в недвижимости, Секретарь Палаты ответил в том смысле, что в этой свободной стране (hear! hear!) он, министр-лейборист (ура!), не видит ни малейшего повода противостоять движению, характер которого совершенно статичен. Это благородное заявление вызвало огромный энтузиазм у партии лейбористов, которым правительство тут же воспользовалось и вынесло на голосование предложение присвоить трущобам статус памятников архитектуры и возложить на владельцев обязанность сохранять их неизменными под страхом возбуждения уголовного дела по статье о покушении на разрушение национального достояния, являющегося абсолютно неприкосновенными. Этот вотум вызвал такой энтузиазм среди консерваторов, что почетные члены ассоциации во всех уголках страны немедленно связали две тысячи пар носков, а в Вест-Энде в двадцать четыре часа были сервированы сто пятьдесят благотворительных чаепитий, и это побило рекорд в двадцать пять чаепитий, установленный во время последнего голода в Бенгалии. Именно в тот момент мистер Джонс, никогда не читавший газет и совершенно не представлявший ни размеров, которые движение приняло в Великобритании, ни той великой роли, которую сыграл в этом его друг, внезапно получил телеграмму следующего содержания: «Наш Махатма тчк Синьор Черубини тчк Желает видеть вас тчк». И подпись Женвины Тремор-Спад. Мистер Джонс был оглушен и с телеграммой в руке рухнул на стул. «О, dear!», — только и мог он выговорить. Час спустя мистер Джонс появился у частного дома Тремор-Спад, в Артиллерийских Особняках Виктории[37]. Плотная толпа, состоявшая исключительно из женщин, запрудила улицу. Дамы потрясали щитами и транспарантами со всякого рода надписями: «Захватить Испанию и запретить бой быков!», «Наш Махатма жертвует собой, протестуя против опытов над животными. А вы помогли ему?» Мистер Джонс едва проложил себе дорогу к двери, и там был немедленно атакован с флангов дамами, вооруженными шестами, на которых держались маленькие цветные полотна.
ЗА СЕМЬИ РУССКИХ ЖЕРЕБЦОВ,
ПОГИБШИХ НА ФРОНТЕ!
ЗА ОБЩЕСТВО ЗАЩИТЫ ДОМИНИКАНСКОГО МОНАСТЫРЯ!
ЗА ДРУЗЕЙ НОВОЙ ГЕРМАНИИ!
СПАСИТЕ МИР СЕЙЧАС!
ЗА НАШИХ ДРУЗЕЙ-КОШЕК!
Ливрейный лакей провел мистера Джонса к адмиральской дочери. Это была дородная дама, одетая в новый генеральский мундир цвета хаки.