Фернандо Вальехо - Богоматерь убийц
На другой стороне авениды, у бокового проезда, стояла частная клиника воров-карманников — плеоназм, надеюсь, простительный в глазах сеньоров академиков, если учитывать мое отчаяние и мою спешку. Это Клиника «Сома», первая в своем роде, основанная здесь в незапамятные времена моего детства группой медиков-уголовников, объединившихся, дабы основательнее прощупать меру наивности и отчаяния своих ближних, а также исследовать глубже, так глубоко, как получится, при помощи рентгеновских лучей содержимое кошельков своих клиентов, пардон, пациентов. «Этим сукиным детям я оставлю тело», — молниеносно, как и всегда посреди беды, пришла мне в голову светлая мысль, и я приказал таксисту немедленно развернуться, и пусть он возьмет сколько хочет, но доставит меня на ту сторону улицы. «Я привез парня, которого ранили тут недалеко», — объяснил я в приемном покое. Осознав ситуацию и тот факт, что, в отличие от похоронной службы, они неспособны извлечь пользу из трупа, персонал клиники впал в такое отчаяние, что мое собственное горе как бы съежилось, и среди всеобщего переполоха я был отправлен к директору, сострадательному господину, посоветовавшему мне отвезти моего мальчика в государственную поликлинику, где меня обслужат бесплатно, учитывая необходимость неотложных мер. «Именно такие меры и нужны сейчас, уважаемый сеньор, — ответил я, — а потому вы отвезете его сами». Я повернулся и захлопнул дверь прямо перед его носом. Отвратным, как легко догадаться, носом.
И какая разница, умрем ли мы в кровати от старости или, не дожив до двадцати, на улице, от ножа или пули? Не все ли равно? Ведь за последним мгновением жизни последует смертная пропасть. Я говорил это себе, стараясь не думать, в толпе людей, пытаясь отыскать какую-нибудь церковь. Две ближайшие, Сан-Игнасио и Сан-Хосе, по закону подлости были закрыты. Оставалась Канделария, всегда открытая; туда я и направился — молить Господа, чтобы он вспомнил обо мне и послал мне смерть. Пока я обращал свою просьбу к Поверженному Христу, в мигании лампадок, я вспомнил, что у Алексиса на поясе остался револьвер. Я не снял его из-за ужаса и отвращения к огнестрельному оружию: я стараюсь никогда не думать о его существовании. Да, револьвер остался на поясе и теперь станет добычей уголовников из клиники! Пусть он пойдет им на пользу, пусть их пристрелят из этого самого револьвера… Выйдя из церкви, я оказался на улице, там все было как раньше — солнце, шум, толпа, и ни над кем в отдельности не нависали черные тучи будущего. И когда я пошел через парк, там, как всегда, взвились в небо спугнутые голуби.
Удаляясь секунда за секундой от жуткого мгновения смерти Алексиса и шаг за шагом от центра, я очутился к концу дня на мрачной авениде, пересекающей Белен, с канавой посредине. Моя судьба запутаннее судебного дела: я бежал от скорби и вот оказался здесь. Внезапно, без предупреждения, как чуть ранее Смерть, пришла ночь. Я добрался до перекрестка. Вереницы автомобильных фар медленно двигались по забитой до отказа дороге, словно светящиеся черви, земные светлячки, смиренно преодолевающие болото жизни. То были машины, купленные на деньги наркоторговцев, деньги, затопившие город в последние несколько лет. Я оставил неспешный поток огней и углубился в сумрак. Послышались выстрелы. Ночь с черной душой, преступная ночь, охватила Медельин, мой Медельин, столицу ненависти, сердце обширных владений Сатаны. Заблудший автомобиль на миг ослепил меня фарами, осветил будущее на пару метров вперед.
В коммунах много лет ведется священная война: квартал против квартала, улица против улицы, банда против банды. Война тотальная, война всех против всех, о которой мечтал Адамов, драматург и мой друг, который умер старым и нищим, но в Париже. В коммунах все приговорены к смерти. Кто приговорил их? Закон? Глупый вопрос: в Колумбии есть законы, но нет закона. Один приговаривает к смерти другого, обычное дело, а также его родственников, друзей, всех, кто хоть как-то с ним связан. Тот, кто связан с приговоренным — уже мертвец и падет вместе с ним. С точки зрения демографии, численность населения в нашей стране регулируется именно таким образом. В моей драгоценной Колумбии смерть превратилась в заразную болезнь. Так что в коммунах остаются одни дети-сироты. Вся молодежь, включая их отцов, перебила друг друга. А старики? До старости доживают только свиньи — и Бог. Старики давно уже умерли, молодые один за другим погибли от удара ножом и никогда не увидят в зеркале морщинистого лица старости. От удара ножом, вместе с теми, кто бежал из деревни, бежал якобы от «насилия» и основал эти коммуны на неприветливых землях, выстроил «пиратские» кварталы. От «насилия»… Ложь! Насилие — они принесли его с собой. На остриях ножей. Они бежали от самих себя. Потому что — скажите мне, вы ведь умный человек — для чего в городе нож? Чтобы перерезать глотку, и ни для чего больше. Нет бедствия страшнее на этой планете, чем колумбийский крестьянин, нет хищника более вредоносного и опасного. Рожать, побираться, убивать и умирать: вот его жалкая участь.
Дети этих детей, зачатых в недобрый час, сменили ножи на самодельные обрезы, которые их внуки, следуя в ногу со временем, отвергли в пользу револьверов, купленных у армии и полиции. Пусть они напиваются водкой государственного производства, пробуждая в себе тысячи чертей, пусть потом убивают друг друга из этих револьверов! Из доходов от водочной монополии государство платит учителям, чтобы те объясняли детишкам: воровать и убивать нехорошо. Не спрашивайте меня, откуда такое противоречие. Я не знаю, ибо не творил этот мир; когда я прибыл в него, все уже сотворили до меня. Так уж устроена жизнь, парсеро, это непростая штука. И поэтому я повторяю снова и снова: недопустимо навязывать ее никому. Кто рождается, должен рождаться сам, на свой страх и риск, и порождать других точно так же. Опираясь на зыбкую легитимность выборов, управляясь женоподобным идиотом, производя оружие и разбавляя спирт до состояния водки, выдумывая конституции с гарантией безнаказанности, отмывая доллары, снабжая весь мир кокаином, душа всех налогами, колумбийское государство есть первый преступник в стране. С ним невозможно покончить. Оно — рак, подтачивающий нас изнутри, убивающий мало-помалу.
Да, сеньор, Медельин — это два города в одном: те смотрят на нас сверху, а мы на них — снизу, особенно в светлые ночи, когда сияет множество огней и мы превращаемся в мишени. Я предлагаю называть Медельином только нижний город, а тот, что нависает над нами, пусть зовется Медальо. Два имени — поскольку их двое; или один, но с раздвоенной душой. Что делает Медельин для Медальо? Ничего. Только устраивает на склонах холмов футбольные площадки, с прекрасными видами (на тех, кто внизу), чтобы верхние целыми днями играли в футбол и уставали, и не думали об убийстве и совокуплении. И все это гудит громче осиного гнезда.
Коммуны настолько уродливы, что почти прекрасны. Дома, дома, дома, трехэтажные, незаконченные — третий этаж остается на потом — громоздятся, скучиваются, из них выбегают дети, словно капли воды из расселины, выбитой Моисеевым жезлом. Но вот среди детского смеха прорезалась автоматная очередь: та-та-тата-та… Это они, короли оружия, мини-узи, о таком мечтал Алексис, прошивая пулями воздух, затягивая арию безумия. Завязалась перестрелка — между верхними и нижними, между соседями, одни идут на других. Господи, вот это бой! Дождь пуль, точно в церкви разбрызгивают святую воду! Жмурики валятся один за другим. Над крышами Санто-Доминго-Савио, в раскаленном утреннем воздухе дала освежающую очередь Смерть. Санто-Доминго-Савио — это квартал, где нет ничего святого, кроме названия: сплошные убийцы. Потом инспекторы приедут забрать трупы, и опять ничего, совсем ничего, до следующей стычки, которая слегка разгонит скуку.
Помимо врагов, оставленных ему покойными родителями, братьями, друзьями, каждый обитатель коммун наживает и своих собственных, чтобы целым списком передать их, в свою очередь, собственным детям, братьям и друзьям, когда его убьют. Вот она — наследственность по крови, не знающая берегов река. Только в коммунах могут бесконечно разматывать запутанный клубок ненависти. Занятие ненужное и бессмысленное. Я вижу лишь одно средство, лишь одно решение — разрубить, подобно Александру Македонскому, Гордиев узел и соорудить газовую камеру: длинная-длинная стена, чисто побеленная, а на ней большими черными буквами надпись «Уросалина» — название чудодейственного лекарства моего детства, которое рекламировали по радио так: У-эр-о-эс-а-эль-и-эн-а. Уросалина! И пусть задушенные дымом падают на землю, и слетаются грифы.
Откуда я знаю столько о коммунах, хотя никогда не поднимался наверх? Дружище, это очень просто: так же, как теологи много знают о Боге, никогда его не видев. А рыбаки — о волнении моря по морским животным, выброшенным на берег. Кроме того, однажды я поднялся туда, наверх, в такси. Это стоило мне целого состояния: водитель причитал, что жизнь дается только раз и что у него пятеро детей. Там я и остался — в Санто-Доминго-Савио, или в Вилья-дель-Сокорро, или в Эль-Популар, или в Эль-Гранисаль, или в Ла-Эсперансе, в одной из этих расстрельных камер, наедине со своей судьбой. Затем я двинулся дальше вверх по склону в поисках матери Алексиса, а заодно его убийцы. По дороге мне попадались «гранерос», ларьки, где торгуют юкками и бананами, забранные железными решетками, чтобы не украли их нищенское содержимое. И футбольные поля над обрывами. И лабиринты улочек и крутых лестниц. А внизу, в долине — другой, шумный город… На самой вершине холма я нашел нужный дом. Постучался. Мне открыла она, с ребенком на руках. Впустила внутрь. Еще два ребенка, полуголые, ползали по жизни и по земляному полу. Мне вспомнилась забитая женщина из детства, служанка в нашем доме. Нет, конечно, та, одних лет с моей матерью, не могла быть этой, годившейся мне в дочери. Но сколько лет прошло со дня смерти той служанки… Возможно, в бездне времени то и дело с точностью повторяются люди и судьбы. Так и случилось. Ни в этой жалкой женщине, ни в ее детях я не узнавал ни малейшей черточки Алексиса. Ни единой, просто ни единой частицы его блеска. Так всегда: каждое чудо — непременно издевка. Мы перекинулись парой слов. Женщина рассказала, что ее нынешний супруг, отец этих детей, бросил ее, а другой, отец Алексиса, тоже был убит. Убийца Алексиса вроде был откуда-то из Санта-Крус или Франсиа; говорили, что его зовут Лагуна Асуль. Не нужно удивляться, что она знала об убийце больше, чем я, видевший, как он стрелял. В коммунах все становится известным. Будьте уверены: если вас убьют в парке Боливара (да не допустит этого Господь), не успеете вы упасть на землю, как несколькими километрами выше это событие начнут праздновать. Или оплакивать. Я ощутил прилив безмерной жалости к ней, к ее детям, к брошенным псам, к себе самому, ко всем, кто оказался в давке жизни. Я дал ей денег, попрощался и ушел. Когда я начал спуск, без предупреждения, без понуждения (а кто бы мог предупреждать и понуждать?) хлынул ливень.