Джулиан Барнс - Шум времени
– Сталин будет говорить.
Нита ринулась в другую комнату к параллельному аппарату.
– Дмитрий Дмитриевич, – раздался голос Власти, – как ваше здоровье?
– Спасибо, Иосиф Виссарионович, все хорошо. Только живот побаливает.
– Это не дело. Вас осмотрит доктор.
– Да нет, спасибо. Мне ничего не нужно. У меня все есть.
– Что ж, хорошо.
Наступила пауза. Потом тот же голос с сильным грузинским акцентом, что ни день звучавший из миллионов громкоговорителей и радиоточек, осведомился, известно ли ему, что в Нью-Йорке намечается Всемирный конгресс деятелей науки и культуры в защиту мира. Он ответил: да, известно.
– И что вы по этому поводу думаете?
– Я думаю, Иосиф Виссарионович, что мир всегда лучше войны.
– Хорошо. Значит, вы с радостью войдете в состав нашей делегации.
– Нет, к сожалению, я не смогу.
– Вы не сможете?
– Мне уже задавал этот вопрос товарищ Молотов. Я сказал ему, что неважно себя чувствую и полететь не смогу.
– В таком случае, повторяю, мы пришлем к вам доктора.
– Дело не в этом. Меня сильно укачивает. Я не выношу перелеты.
– Это не проблема. Доктор пропишет вам таблетки.
– Спасибо за вашу заботу.
– Значит, вы согласны?
Он умолк. Какая-то часть сознания подсказывала, что один неверный слог может привести его в лагеря, а другая часть, как ни удивительно, страха не чувствовала.
– Нет, я действительно не смогу, Иосиф Виссарионович. По другой причине.
– Да?
– У меня фрака нет. Без фрака невозможно выступать перед публикой. Сожалею, но в данный момент я не располагаю средствами.
– Фрак – это не в моей прямой компетенции, Дмитрий Дмитриевич, но я уверен, что в ателье Управления делами ЦК партии концертный костюм вам обеспечат, не переживайте.
– Но, к сожалению, есть и другая причина.
– Что же является истинной причиной вашего отказа от поездки?
Да, вполне возможно, что Сталин знал не все.
– Видите ли, дело в том, что положение у меня весьма непростое. Там, в Америке, мои сочинения звучат постоянно, а у нас – нет. Мне будет трудно отвечать на провокационные вопросы американских корреспондентов. Как я поеду, когда моя музыка у нас не исполняется?
– Что вы имеете в виду, Дмитрий Дмитриевич? Почему ваши произведения не исполняются?
– Они запрещены. Наряду с произведениями некоторых других членов Союза композиторов.
– Запрещены? Кто запретил?
– Главрепертком. Еще в прошлом году, четырнадцатого февраля. Существует целый перечень сочинений, запрещенных к исполнению. Из-за этого концертные организации, как вы понимаете, Иосиф Виссарионович, отказываются включать в программы и остальные мои произведения. А музыканты боятся их играть. Так что меня, можно сказать, внесли в черный список. И ряд моих коллег тоже.
– От кого конкретно исходило такое указание?
– По всей видимости, от правительства.
– Нет, – отозвался голос Власти. – Мы таких указаний не давали.
Власть погрузилась в раздумья; он не мешал.
– Нет. Это ошибка. Мы призовем к порядку товарищей цензоров. Ни одно из ваших сочинений не запрещено. Их можно исполнять беспрепятственно. Как всегда.
Чуть ли не в тот же день ему, как и другим композиторам, прислали копию первоначального постановления. К ней был прикреплен документ, в котором данное постановление отменялось как ошибочное, а Главреперткому объявлялся выговор. На документе стояла подпись: «Председатель Совета министров СССР И. Сталин».
А посему пришлось лететь в Нью-Йорк.
По его наблюдениям, грубость и тирания всегда идут рука об руку. Он для себя отметил, что Ленин, когда надиктовывал свое политическое завещание и рассматривал кандидатуры возможных преемников, подчеркнул, что Сталин «слишком груб». Возмутительно, кстати, что в музыкальном мире дирижеров подчас восторженно называют «диктаторами». Грубить оркестранту, который старается, как может, недопустимо. А сами тираны, эти повелители дирижерской палочки, упиваются своим хамством, как будто оркестр только тогда хорошо играет, когда его погоняют кнутом издевок и унижений.
Всех переплюнул Тосканини. Вживую этого дирижера он не видел – знал его только по записям. У того все было не так: темп, дух, нюансировка… Тосканини рубил музыку, как винегрет, да еще поливал отвратным соусом. Это не на шутку злило. Однажды «маэстро» прислал ему запись Седьмой симфонии. В ответном письме пришлось указать на многочисленные недочеты исполнения. Получил ли великий дирижер это письмо, а если получил, то вник ли в его суть, так и осталось неизвестным. Счел, видимо, что в письме по определению должны содержаться одни дифирамбы, потому как довольно скоро в Москву прилетела радостная весть: Дмитрий Дмитриевич Шостакович избран почетным членом Тосканиниевского общества! И сразу на него посыпались бандероли с подарочными граммофонными записями музыкальных произведений под управлением именитого погонщика рабов. Пластинки эти он даже не слушал, а просто складывал в стопку, чтобы потом передарить. Не друзьям, конечно, а кое-кому из знакомых, людям особого сорта, которые, как он знал наперед, будут в восторге.
Дело было не в amour propre[3] и касалось, собственно, не только музыки. Некоторые дирижеры орали и матерились на оркестрантов, закатывали сцены, грозились уволить первого кларнетиста за опоздание. А оркестранты, вынужденные с этим мириться, распускали байки за спиной у дирижера, выставляя того «настоящим зверем». Со временем они и сами начинали разделять убеждение этого повелителя палочки в том, что могут сносно играть только под свист кнута. Это сбившееся в кучу стадо мазохистов, которые нет-нет да и обменивались между собой ироническими замечаниями, в целом восхищалось своим вожаком за его благородство и высокие идеалы, понимание цели, способность к более широкому взгляду, нежели у того, кто корпит у себя в кабинете, протирая штаны за письменным столом. Пусть маэстро изредка, только в силу необходимости, проявляет крутой нрав, но он – великий вожак, за ним нужно следовать. И кто после этого станет отрицать, что оркестр – это микрокосм, слепок общества?
Когда таким дирижерам, готовым наорать даже на партитуру, мерещилась ошибка или погрешность, у него, как у композитора, был наготове ритуальный, вежливый ответ, за долгие годы отточенный до совершенства.
Ему представлялся следующий диалог.
Власть: Послушайте, мы сделали революцию!
Гражданин Второй Гобой: Да, конечно, ваша революция прекрасна. Это гигантский шаг вперед по сравнению с тем, что было прежде. В самом деле, огромное достижение. Только вот время от времени меня посещает мысль… Возможно, я глубоко заблуждаюсь… но так ли уж необходимо расстреливать всех этих инженеров, военачальников, ученых, музыковедов? Гноить миллионы в лагерях, используя сограждан как рабов и загоняя их до смерти, всем и каждому внушать страх, выбивать ложные признания – и все под знаменем революции? Сотни людей каждую ночь ждут, что их выдернут из постели, заберут в Большой дом или на Лубянку, под пытками вынудят подписать сфабрикованные доносы, а потом убьют выстрелом в затылок? Поймите, я просто недоумеваю.
Власть: Да-да, мне понятна ваша позиция. Вы совершенно правы. Но давайте пока оставим как есть. А к следующему разу я учту ваше замечание.
Не один год он произносил за новогодним столом свой обычный тост. Триста шестьдесят четыре дня в году страна волей-неволей ежедневно внимала безумным заверениям Власти: что все к лучшему в этом лучшем из миров; что рай на земле уже построен – ну или вот-вот будет построен, как только срубим очередной лес, и вокруг разлетятся миллионы щепок, и останется всего ничего – расстрелять еще пару тысяч вредителей. Что настанут лучшие времена – нет, вроде бы уже настали. А на триста шестьдесят пятый день он, поднимая бокал, торжественно говорил: «Выпьем за то, чтобы только не лучше!»
Россия, конечно, и прежде знавала тиранов; из-за этого в народе пышным цветом расцвела ирония. Как говорится, «Россия – родина слонов». Все изобретения были сделаны в России, потому что… ну, во-первых, это Россия, где предрассудками никого не удивишь; а во-вторых, потому, что нынче это уже Советская Россия, страна с самым высоким уровнем общественного развития за всю историю человечества: естественно, все открытия делаются именно здесь. Когда автомобильный концерн Форда отказался от выпуска «Модели „А“», Страна Советов скупила все производственные мощности, и – о чудо! – миру явились подлинные, разработанные в СССР двадцатиместные автобусы и легкие грузовики! То же самое – в тракторостроении: с американских конвейеров, вывезенных из Америки и собранных американскими специалистами, вдруг стали сходить трактора отечественного производства. Или, например, скопировали фотоаппарат «лейка» – и тут же родился ФЭД, названный так в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского и оттого совсем уж отечественный. Кто сказал, что время чудес прошло? И ведь все перечисленное достигнуто за счет названий – их преобразующая сила поистине революционна. Или взять, к примеру, всем известный французский батон. Многие годы только так его и называли. Но в один прекрасный день французский батон с прилавков исчез. Вместо него появился «городской батон» – естественно, один к одному, но уже в качестве патриотического продукта советских городов.