Вячеслав Недошивин - Прогулки по Серебряному веку. Санкт-Петербург
А начиналась их дружба с приглашения на вечер футуристов. Маяковский, Бурлюк и Каменский пришли к Горькому домой (Кронверкский пр., 23) и робко позвонили в квартиру. «Пожалуйста, поэты, прямо к столу», – радушно пригласил их живой классик. Степенно расселись, с притворным ужасом отказались от привычной водки, но кахетинское пили. Жаловались, что старшее поколение поэтов не понимает их, молодых. Когда хозяин сказал, что хотел бы их послушать, первым поднялся Маяковский: «Лев Толстой прав, написав “Не могу молчать”, – я тоже». Горький хмыкнул в ответ: «Ну, хоть Толстого признаете, и то ладно!» Потом, придя на их вечер, Горький негромко, но твердо скажет о футуристах: «В них что-то есть!» – и сравнит их со скрипками, «на которых жизнь еще не сыграла скорбных напевов». А о Маяковском скажет: «Зря разоряется по пустякам!.. Такой талантливый! Надо бы с ним познакомиться поближе».
Познакомится! Так близко, что в ночь большевистского переворота всю ночь просидит в доме Бриков и Маяковского за «теткой» – игрой в карты. А уже через год разнесет по городу слух, что Маяковский заразил Сонку постыдной болезнью.
Считается, что слух этот пустил Корней Чуковский, от которого поэт увел когда-то Сонку. Сохранилось письмо Чуковского к писателю Сергееву-Ценскому: «Водился осенью с футуристами. Теперь же, после того как Маяковский напоил и употребил мою знакомую курсистку (милую, прелестную, 18-летнюю), и забеременил, и заразил таким страшным триппером, что она теперь в больнице, без копейки, скрываясь от родных, – я потерял к футуристам аппетит…» Горький эту историю раздует, через Виктора Шкловского она дойдет до Лили Брик, и она, прихватив Шкловского, отправится к Горькому – туда же, на Кронверкский.
«Я этого не говорил», – мгновенно отречется Горький. «Тогда я открыла дверь в гостиную, – пишет Лиля, – и позвала: “Витя! Повтори, что ты мне рассказал”». Шкловский, конечно, повторил все. Горького приперли к стенке, но он, сам же учивший недавно Маяковского, что «в драке главное – собрать себя в кулак» и «бить наверняка», не простит этого ни ему, ни Лиле. Даже после смерти поэта в статье о нем намекнет про длительную и неизлечимую болезнь поэта. Два пролетарских классика, оба понимавших толк в «драке» не на жизнь, а на смерть, так и уйдут в вечность – не помирившись…
А Лиля? Спасала ли она таким образом репутацию Маяковского? Или все-таки свою? Не будем торопиться с ответом. Я, во всяком случае, обомлел, когда прочел, как она на старости лет рассказывала, что поэт часто «залетал в сирень». Так называла некие недуги, которые Маяковский время от времени «зарабатывал» от «женщин на ночь». «Сирень» – эвфемизм. Просто однажды, когда Лиля спросила поэта, что он сделал с заразившей его «дамой», тот ответил: «Послал ей букет сирени». Да, Лиля спасала его, когда это было выгодно ей, и беспощадно предала, когда спасать его репутацию уже не было нужды. Впрочем, тот же Шкловский, который хорошо знал ее, однозначно говорил: она ненавидела Маяковского всегда. Не согласуются как-то эти слова с тем, что мы, казалось, знали об этой «великой любви», не правда ли?..
…До знакомства с Лилей, в Куоккале например, под Петербургом, Маяковский был еще поэтом – дерзким, беспечным, лохматым. Здесь, рядом с Финским заливом, жили на дачах друзья его: Каменский, «простой и рыжий, как кирпич», Кульбин, режиссер Евреинов, Чуковский, с которым он еще водил тесное знакомство и в чью жену был влюблен. «Отец вспоминал об этом неохотно, – писал позже сын Чуковского, – мать же многозначительно и с гордостью…» Возможно, дело было серьезней, чем совместное хождение за грибами, чаепития и игры до темноты в крокет, потому что Чуковский выставил однажды поэта из дома просто через окно. Такие вот были «страсти»! Но бедный, в линялом нанковом костюме, Маяковский не унывал: он, как всегда, любил сразу двоих – влюбился в Куоккале еще и в Шуру Богданович, дочь известного издателя. А может, впрочем, не столько в Шуру, сколько в пироги с черникой, которые неповторимо пекла ее мать. Вечно голодный, он придумал здесь свою «семизнаковую систему»: установил очередность семи «кормящих его обедами» домов. «В воскресенье “ем” Чуковского, в понедельник – Евреинова. В четверг хуже – ем репинские травки. Для футуриста ростом в сажень – это не дело»…
Репин, как известно, был вегетарианцем, но раз в неделю поэт все равно приходил к обеду и к нему. И, помните, рисовал Репина, иногда, кстати, обычной спичкой, которую макал в тушь, но так рисовал, что вызывал бурное одобрение живописца. Возможно, хваля Маяковского, старик хитрил. Ибо когда к нему в гости приехал знаменитый психиатр Бехтерев, он попросил того приглядеться к поэту, у которого «что-то такое с головой». На беду, для «установления истины» поэт прочел в этот вечер «Гимн здоровью», где в стихотворных строчках как раз и пообещал нагло «потащить мордами умных психиатров» и бросить их за решетки психушек. Репин оцепенел, а Бехтерев хлопал громче всех и, наклонившись к художнику, поставил диагноз: «Здоров, могуч, и главное – чувствилище у него большое…»
Здесь, в Куоккале, прыгая по береговым камням на границе нынешнего поселка Репино, Маяковский и написал «Облако в штанах» – гениальную поэму, которую первоначально назвал «Тринадцатый апостол»[212]. Известно точное место: бартнеровская стенка на самой кромке залива – обложенный камнями, скрепленными железными прутьями, песчаный откос, предохраняющий берег от размывов. Так вот, удивительно, но эта стенка жива и ныне, и, шагая по этим скользким наклонным камням, легко представить, как, размахивая руками и крича в брызги волн, прыгал тут каждое утро длинноногий поэт, сочиняя свою поэму.
Ровно через тринадцать лет «тринадцатый апостол» Маяковский признается во Франции художнику-эмигранту Анненкову, что он давно уже не поэт, а чиновник. И расплачется. Да, от большого «чувствилища» его останется разве что необычная для такого великана слезливость…
55. ДВОЙНАЯ ОСЕЧКА (Адрес третий: ул. Жуковского, 7)
Я люблю смотреть, как умирают дети», – написал однажды Маяковский. И попал, как мне кажется, в дьявольскую ловушку. Ведь как ни ответь на вопрос – искренне это написано или нет? – любой ответ будет, мягко сказать, пугающим. А Маяковский, представьте, однажды ответил. Прямо ответил. Он засмотрелся как-то на играющих детей, а поэт Равич, стоявший рядом, возьми и напомни: «Я люблю смотреть, как умирают дети…» – «Надо знать, – прорычал ему в ответ раздосадованный Маяковский, – почему написано, когда написано, для кого написано…»
Правда, почему и для кого написал эту строку (ее трудно представить, согласитесь, у Пушкина, Тютчева, даже у эпатажных Рембо или Бодлера) – не сказал. И тем самым расставил дьявольскую ловушку, но уже для нас – читателей.