Владимир Маканин - Андеграунд, или Герой нашего времени
Эти гуляки художники уже повылазили из подполья, ожили, имели выставки, первый успех на Западе и успех здесь, но возрастом и, значит, судьбой все они были моложе Венедикта Петровича на добрый десяток лет, на поколение. Они на взлете, у них впереди весь горизонт признания, однако мой брат Веня уже принадлежал искусству: принадлежал бесспорному прошлому и был легендой. Без единой выставки. Без картин. Без здоровья. (За которое они так шумно пили.) Большинство увидели его впервые в жизни.
Седой, с дрожащими щеками, улыбаясь и совсем не держа взгляда, он уже не смотрел в альбом, сидел, опустив глаза. Все же Венедикт Петрович почувствовал минуту и встал. Поблагодарил. Поклонился. А затем и я встал из-за стола: нам, друзья, пора, нам с Венедиктом Петровичем уже пора!..
Художники шумно и пьяно кричали вслед. Я уверен, что в ту счастливую минуту Веня все понимал: он уходил, как уходят навсегда. Его время кончилось. В дверях Венедикт Петрович оглянулся и, разведя руки в стороны, шутка, помахал ими, как машет вялая птица. Мол, до свиданья. Улетаю. Все восторженно захохотали, и кто-то сказал про Веню, журавль, отставший от стаи, от своей осени. Я тоже махнул им рукой: счастливо гулять! Было предварительное джентльменское соглашение: я не стану их, художников, мучить Веней долго. Вручат альбом, чокнемся — и хватит. Они Венедикта Петровича уважают, любят, но им невыносимо видеть его рядом. Они хотят быть сами по себе. (Кто-то уже шел к телефону звонить женщинам.) Художники хотели пить как художники, пить от души и до утра, от и до, для того ведь и дал я им соответствующую квартиру. Я им квартиру — они мне альбом и полчаса торжества.
В дверях, прощаясь с художниками (вслед за Веней), я тоже оглянулся. Я поманил Василька Пятова — поди сюда.
Он тут же подскочил:
— Да, Петрович... Конечно, Петрович... Само собой, Петрович.
Да, да, Василек согласен и он помнит мое главное условие: мебель! Я ему повторил: ме-бель!..
Я предоставил им квартиру уехавших в отпуск Бересцовых, бывшую коммуналку, старенькую и вечную, с пахучими углами и с потеками на потолке — все, как просили. Квартира чистый кайф. Для полноценного пьянства им теперь подавай колорит, пыль веков, оборванные обои полунищей эпохи — пожалста, получите! Единственное условие: не крушить эти засранные старомосковские мебеля, поскольку и убыток, и разор мне ни к чему.
— ... И еще одно, последнее: если бабы, этаж здесь третий, не выбрасывать их из окон.
— Брось, Петрович! Это уж ты загнул, Петрович! — шепотом возмущался Василек.
Однако же взгляд его привередливо скользнул по окнам, мол, квартиру ты, Петрович, подобрал честь честью, обои бахромой и пыль в кайф, но уж мог бы и насчет окон расстараться! То есть чтобы с решетками, на всякий наш случай.
Альбом под мышкой, я ухожу. Мы в коридоре.
— Сюда, — показываю я Вене путь.
А Веня, выйдя, застыл посреди тянущихся стен. Коридор волнует, что-то ему напоминает (мне уже ничего, только жизнь). Вспомнился ли ему давний коридор студенческого общежития, развилка, когда мы оба, 22 и 19, там приостановились?
В больших коридорных окнах торчат, заострившись, верхушки деревьев. (Этаж уже четвертый.)
— ... Квартира. Одна из моих, — машу я рукой в сторону квартиры Конобеевых (по ходу коридора). — Тоже моя! Да, брат. Сейчас другие времена, можно иметь много квартир!..
Я привираю не из хвастовства в этих длинных-длинных коридорах. Я привираю, потому что я — Кот в сапогах, показывающий весь коридорный мир, принадлежащий сеньору. Потому что мое — значит Венино. Квартиры, друзья, коридор и все мои окна, и в окнах мое приватизированное небо — все наше, Веня. Я готов, впрочем, днем позже раздарить весь этот мир людям, кому ни попадя, — я хотел бы раздавать и дарить. Счастлив. Душа поет. Шаг упруг (как у милиционера перед разгоном толпы, шутка, шутка, Веня!).
— Почему мы не зайдем? — робко спрашивает мой брат, оглядываясь на квартиру Конобеевых.
— Зайдем, Веня. Мы зайдем. Но попозже!.. Сейчас нам следует навестить еще одних моих друзей.
Венедикт Петрович тихо тускнеет (ему хватило застолья художников). Ему непросто, ему напряженно среди шумного люда — я это понимаю. Но я не могу отказать себе в удовольствии зайти на новоселье к Курнеевым и там откушать (а заодно найти там Зинаиду).
Объясняю: так или иначе, Веня, день долгий, нам с тобой надо же где-то капитально поесть. У художников было много бутылок, но немного еды, мелки тарелки. (Да и засидеться за тарелкой творцы нам не дали.)
— ... Надо, надо зайти. На пятом этаже. Иначе они обидятся, Веня! — смеюсь я.
— Обидятся?
С новосельем Курнеевых (с их сытным столом) я просто-напросто заранее совместил, назначив художникам именно эту субботу, день в день, почему бы и нет? Что дает теперь мне и моему брату Вене гулять широко, из застолья в застолье.
Курнеевы позвали Зинаиду, Анастасию, позвали Акулова, Замятова, застолье человек двадцать, когда я вошел, все двадцать уже жевали. Курнеевы щедры и стол хорош, ешьте, пейте, нас не убудет! — но, завидев меня (бомж), мадам Вера слегка скривила рот. Не любит она таких мужчин. Однако же себя пересилила. Умница. Улыбается. Люблю таких женщин. Я ведь, если честно, приглашен на новоселье не был, да и незваный пришел не один, с Веней — а мадам, уж разумеется, кое-что слышала о нем, о постоянном обитателе психушки.
Шепотком Вера все же спрашивает у сидящей неподалеку Зинаиды — тот ли брат? или у него (у меня) их несколько?.. Зинаида вместо ответа хохочет, лицо багровое — уже несколько раз приложилась к винцу. Я накладываю Вене красной рыбы. Хорошо накладываю и себе. После чего в первую же паузу встаю и вторгаюсь с тостом: внимание!.. Мой бокал полон вином. Мой рот полон энергичных слов.
— ... Все эти люди вокруг, Веня, — мои друзья! Их радость — моя радость, их новоселье — мое торжество!..
Венедикт Петрович робеет; едва скользнул взглядом по красным физиономиям.
— Выше бокалы! Мой тост, господа, обращен непосредственно к моему брату, его день сегодня, его час. День Венедикта Петровича — мы все собрались здесь выпить за него и (пауза)... за новоселье! За новоселье и за него!
Им казалось, что я слегка шучу, бомжовые приколы Петровича — и тогда я обобщил:
— За перемены, господа!
Перемены, ничего другого я ведь и не мог обещать Курнеевым — перемены и, пожалуй, новую грандиозную волну успехов, удач, потрясений, да, да, а я, это известно, умею увидеть вперед и чувствовать вперед. (Особенно с выпивкой, с бокалом в руке.) Будущее само набегает на меня, господа, мне только не полениться — прочесть!
Ради Курнеева и его жены Веры я зрел теперь сквозь десятилетия, я раздвигал зябкие кусты прогнозов, а с ними заодно и горы, а если горы не двигались, я спешно и не чинясь сам шел к горам шагами нежмотистого пророка, я взбирался наверх, я далеко видел — и как же эти люди слушали! Где еще, кроме российской общаги, есть столь затаившаяся склонность, а то и жажда (склонность — слабенькое словцо), жажда к тревожным пророчествам, к восторженно-честной и вдохновенной моей ахинее?! — Всех до единого, всех их тотчас разобрало, ах, как он сказал, ах, Петрович, ух, этот Петрович, писатель!.. После экспромта (и после вскриков одобрения) я просто обязан был приложиться к бокалу водки, и ведь как пошла!