Юрий Герман - Я отвечаю за все
— Вновь прибывших там называли цуганги.
Гнетов кивнул.
— Треугольник с номером — винкель — указывал национальность и род преступления, с точки зрения фашистов. Случалось, что красный винкель давали за контрабанду, за нелегальный переход границы, но и за политическое преступление тоже. Тут все зависело от местного гестапо. Уголовники носили зеленый треугольник, еврейки — звезды, а «асо», то есть асоциальные, — черный винкель.
Она еще отпила молока. Следователь слушал ее внимательно. Девчонки за тонкой стенкой запели:
Я знаю, меня ты не ждешь
И писем моих не читаешь,
Встречать ты меня не придешь,
А если придешь — не узнаешь…
— У вас щипали себе щеки? — спросил Гнетов.
— Непременно. Кого ставили в первые ряды пятерок. Если надзирательница заметит, что ты слишком бледная, — плохо твое дело. Иди в зал ожидания перед крематорием…
Чуть косящие глаза Аглаи Петровны смотрели вдаль. Словно она и не замечала беленой стены. Словно и сейчас она видела ту капо, о которой рассказывала, — в брюках, высокую, стройную, с черным винкелем, с золотыми волосами. Самую жестокую. И самую веселую. Самую красивую. И самую ненавидящую.
— Где был сбит ваш самолет? — спросил Гнетов.
— Он не был сбит, — спокойно ответила Устименко. — Он был подожжен. Летчику все-таки удалось сесть. И мы сразу разбежались.
— Кто это мы?
— Опять все с начала, — вздохнула Аглая Петровна. — Какой смысл в этом разговоре?
Гнетов встал, открыл форточку и закурил. Она посмотрела на него с удивлением. Никто из «них» не курил при ней в форточку.
— Простите! — сказал Гнетов и притушил о радиатор едва закуренную папиросу.
Она опять пожала плечами. И вдруг почувствовала себя неловко. До того неловко, что даже порозовела.
— Может быть, на этот раз мне верят? — спросила Устименко резко.
— Я вам верю, — тихо ответил Гнетов. — Но нужно сделать так, чтобы поверили и другие. Помогите мне.
Он смотрел на нее твердым взглядом. Твердым и чистым. Чистым и строгим. Строгим и вежливым взглядом молодого человека, волею обстоятельств принужденного вести именно этот разговор.
— Вы разговариваете со мной уже девятый раз, — сказала Аглая Петровна. — Неужели вам не все ясно?
— Когда летчик посадил горящий самолет, куда вы побежали?
— Если не ошибаюсь, деревушка называлась Лазаревское.
— Это здесь?
Гнетов ткнул карандаш в карту, которую принес только нынче.
— Нет, за рекой, — сказала Аглая Петровна. — Я помню, что когда нас угоняли в Германию, то мы переходили мост, построенный немцами. Вероятно, южнее. Вот здесь, пожалуй.
— А про участь других, летевших с вами, вам ничего не известно?
— Бабы в Лазаревском говорили, что немцы всех позабирали. Позабирали и увезли. А сейчас вы, наверное, зададите мне вопрос, почему меня не забрали? Не знаю! — быстро сказала Аглая Петровна. — Ничего не знаю. Они в Лазаревском и не искали. Не пришли. Мужчины не выдали меня — так я понимаю…
Гнетов кивнул.
И поднялся.
— Ну, отдыхайте, — сказал он, сворачивая карту в трубочку. — Отдыхайте и ни о чем не думайте. Как вам тут? Сносно?
— Вы — всерьез? — спросила она.
— Да, серьезно, — ответил Гнетов. — Вам надо поправиться.
— Для чего?
— У вас есть родные? — спросил он в ответ.
— Для того, чтобы и им за мои отсутствующие грехи досталось?
Гнетов покачал головой. Она вновь смотрела в беленую стену, словно бы в далекую даль. Он стоял, почему-то ему не хотелось уходить.
— Знаете, — услышала она, — право же, не надо. Я понимаю, я все понимаю, но только не следует совсем ни во что не верить.
— А вы думаете, я ни во что не верю?
Он промолчал.
Девчонки-воровки рядом пели раздирающими душу голосами, как и положено петь «блатное»:
Сидел я в несознанке, ждал от силы пятерик,
Как вдруг случайно вскрылось это дело,
Пришел ко мне Шапиро — защитничек-старик,
Сказал — не миновать тебе расстрела…
— У меня для вас письмо, — произнес Гнетов, когда воровки пропели про то, как бандита, в конце концов, расстреляли.
— И что я должна вам рассказать за это письмо? — холодно поинтересовалась Аглая Петровна.
— Все, что меня интересует, вы уже рассказали, — так же холодно ответил странный следователь. — Вам надлежит с письмом ознакомиться и ответить на него.
— Я лишена права переписки, разве вы не знаете?
— Письмо отправлю я. Вот вам карандаш и бумага. Конверт я заадресую сам. Не пишите пока никаких подробностей.
И Гнетов отвернулся, чтобы не видеть, как она станет читать письмо мужа — первое полученное ею за все это время. Отвернулся и опять пошел по коридору, якобы прогуливаясь и раздумывая, заложив руки за спину, в сапогах с широкими голенищами, старше себя эдак лет на пятнадцать…
Россолимо и Штюрмерша ели у печки только что испеченные картофелины, в тарелке репродуктора раздался властный, начальственный и в некотором роде артистичный голос главы самодеятельности Пенкина. Начальник АХО известил своих слушателей, что сейчас соединенными усилиями хора и оркестра будет исполнена «Кантата о Сталине». Кантата была очень длинная, почти невыносимо длинная, и сразу вслед за ней заключенный-диктор стал рассказывать о победах на фронте лесоповала. А Гнетов ходил и думал, ходил и думал, пока не рассчитал, что может вернуться к Устименко.
Та лежала неподвижно, верхняя губа ее была чуть-чуть прикушена.
— Вы написали? — спросил он.
— Да, — едва слышно ответила она. И протянула ему листок бумаги.
— Я догадалась, — вдруг услышал он. — Вы из ЦК. Мое письмо дошло?
Он не мог ничего ей ответить. Горло у него перехватило. И даже сказать «до свиданья» толком он не смог. Он попятился, что было совсем не свойственно его характеру, боком открыл дверь и ушел, спрятав письмо Степанову в нагрудный карман кителя.
К часу дня Гнетов побывал на почте и заказным отправил в Унчанск лаконичное сообщение Аглаи Петровны о том, что она жива, здорова и надеется на скорую победу справедливости в ее деле. Затем он быстро пообедал и писал до половины пятого. Прекрасная и героическая повесть жизни Аглаи Петровны легко и свободно укладывалась в суховатые фразы официального документа, который должен был послужить к полному оправданию Устименко. Перечитав исписанные четким, острым почерком листы, Гнетов еще кое-какие фразы уточнил, выбросил решительно все восклицательные знаки, посидел несколько минут отдыхая и направился к Свирельникову. Тот кусал колбасу, как он любил, от «куска» и читал газету, подчеркивая в ней красным карандашом особо важные места, в которых чудились ему некие важные политические намеки и «нацеливания», назначаемые пометками к вторичному и пристальному прочтению. Это занятие называлось у полковника «прорабатыванием материала».