Петр Проскурин - Имя твое
Как-то она спешила в обед домой, чтобы успеть управиться по хозяйству, подоить корову и покормить Егора; Митька-председатель (теперь все в Густищах вместо «Митька-партизан» называли его только так — «Митька-председатель»), стоявший с мужиками у конторы правления, неожиданно остановил ее.
— Здравствуй, Митрий, — сказала она, подходя ближе и поправляя платок. — Обрадовать чем нибудь хочешь?
— Понимаешь, Ефросинья Павловна, дело у меня к тебе…
— Ну, говори, что за дело.
— Столковались мужики в правление тебя выдвинуть…
— Ты что, ты что! — быстро замахала на него руками Ефросинья. — Нашел правленца, тоже умная голова… Писать-то, как курица лапой, научилась после войны, считай… как же, правленка!
— Тебя писарем, Ефросинья Павловна, никто и не ставит, — возразил ей Митька-председатель. — Что ж ты сразу отмахиваешься? Тут не в грамоте дело, а вот где. — Митька-председатель в доказательство своих слов увесисто шлепнул себя ладонью по лбу. — Ты, Ефросинья Павловна, сейчас ничего не говори, подумай, потом и разговор.
Митька опять вернулся к ожидавшим его мужикам, а Ефросинья пошла дальше по улице, и чем больше думала, тем беспокойнее ей становилось. По этой причине она поругала Митьку за его причуду, но легче от этого не стало, и уже возле своей избы в задумчивости она почти столкнулась носом к носу с Анисимовым.
— Господи, Родион Густавович, что сегодня за день, — сказала она, глядя на него с любопытством. — Никак ты? Откуда?
— Я, Ефросинья Павловна, я, — тотчас отозвался Анисимов, раздвигая ворот полотняной рубашки. — Жара какая… А я к тебе и приходил, дома никого. Оказался в этих краях, дай, думаю, загляну…
— Заходи, заходи, — пригласила Ефросинья. — Я тебя кваском напою из погреба, прохладный квасок… Что это ты из такой дали забрел?
— Забрел, выпало три дня свободных…
— Проходи вон в тенечек, под грушню…
— Спасибо, спасибо, Ефросинья Павловна. — Анисимов косил глазом на крепкую, загоревшую шею Ефросиньи, и ему хотелось повернуться и пойти прочь, потому что в последние недели он все больше и больше подпадал под странное состояние какого-то нетерпения.
Ему все хотелось перемен, чего-то нового, но в этом стремлении все время куда-то спешить, за чем то все время ускользающим гнаться что-то пугало, но сколько он ни пытался остановиться, ничего не получалось. Странный, изнуряющий бег от самого себя поразительным образом заставлял его словно наведываться время от времени в свое прошлое, то в Ленинград (про себя он всегда говорил — Петроград), то в Зежск, а то вот, как сейчас, и в Густищи. Да и в Густищах… мог бы побродить, посидеть где-нибудь со стариками на завалинке, вспомнить прошлое, так нет, опять словно что-то точит его изнутри. С кем-то он перебросился двумя-тремя словами, с кем-то поздоровался, постоял у того места, где раньше был сельсовет и где они с Елизаветой Андреевной прожили несколько бесполезных (нечего вспомнить) лет; во всех этих своих действиях и поступках он все словно кружил вокруг какого то одного центра, все время незаметно к нему приближаясь, и этим притягательным центром была Ефросинья и все, что было вокруг нее, все, что было связано с Захаром.
— Отдохни тут, Родион Густавович, — сказала Ефросинья, указывая на лавочку, защищенную от солнца двумя большими старыми грушами. — Сейчас из погреба квасу холодного достану.
Анисимов молча кивнул, выхватил из кармана платок и вытер лоб; посидеть в прохладе тянуло, и когда Ефросинья принесла квасу в глиняной большой кружке, Анисимов, отпивая его большими глотками, почувствовал себя лучше. Ефросинья взяла кружку у него, села рядом.
— И не стареешь, Родион Густавович, — сказала она. — Как был до войны, так и есть, надо ж тебе…
— Скажешь, — засмеялся Анисимов. — Так уж и не изменился… Еще как изменился, Ефросинья Павловна… старость, то тут, то там хватает… Ты же по-прежнему красавица… Все одна?
— Как все одна? Вон Егорка вырос, скоро оженить думаю, — весело призналась Ефросинья.
— Я не в этом смысле, ты же меня понимаешь, — возразил Анисимов.
— Понимаю, — кивнула она. — Сорок лет — бабий век, говорят. Сейчас вон девки сидят, за любого старика готовы, а мне куда теперь… Все мое давно отгорело.
— Ах, чепуха какая! — повысил голос Анисимов. — Что же мне тогда прикажешь делать? — Он недовольно перекосил лицо, потому что то, ради чего, бросив самые необходимые и важные для себя дела, он пришел сюда и говорит с этой бабой, съежилось, опять ускользнуло.
Он неприятно поморщился, он забыл, зачем пришел сюда, и сейчас даже с какой-то обидой, недоуменно смотрел на лицо Ефросиньи; он видел, что она его не понимает, и еще больше злился. И Ефросинья, видя по его лицу, что ему чего-то недостает, и что-то не понятное ей терзает, и что все это заключается в нем самом, словно бы отодвинулась от него, отделилась невидимой стеной, и какая-то тень промелькнула в ее глазах. Того, что было, не забудешь, нельзя забыть, пройди хоть сто лет; она вспомнила прежнее, Ванюшку, станцию, вагоны, последний крик сына и слегка нахмурилась. Не помня себя от страха, в самый, может, тяжкий день своей жизни прибежала она к этому человеку, а вместо помощи получила кучу пустых слов и чашку горячего чая. А Ваня так и пропал, ни слуху ни духу, а какой парень ладный из него вышел, полюбуешься, бывало, со стороны, сердце веселится… А может, Родион и не мог ничего, в беде кто ж виноват? Оно ведь как покойница свекровь говорила: из одного дерева что икона, что лопата… Каждому за себя страшно было в такую лютость, на любом повороте пуля караулит…
— Что ж Елизавета Андреевна-то? — спросила Ефросинья, стараясь не поддаться окончательно нехорошему чувству. — Ты первый раз наведывался, все про нее говорил…
— Ничего, ничего, работает, — заторопился Анисимов.
— А как ребенок-то, девочка эта? — опять спросила Ефросинья. — Отца с матерью-то у нее не сыскалось?
— Какие отец с матерью? — с недовольством отмахнулся Анисимов от ее неожиданных слов. — Ну что ты говоришь, Ефросинья, — подосадовал он. — Помилуй… Это невозможно. Лиза так привязалась к Шурочке…
— Посиди, Родион Густавович, — сказала Ефросинья, поднимаясь. — Вот-вот на обед мужики поедут. Пойду, Егор всегда голодный приезжает. Пообедаешь с нами, Родион Густавович?
— Подожди, успеешь, — остановил ее Анисимов, чувствуя беспокойство и недовершенность оттого, что он так и не узнал, чем же в жизни держится эта женщина, в сравнении с которой он был пуст и весь какой-то потухший. — Ну, я понимаю, привыкла ты к одиночеству, но ведь трудно одной-то? Говорить об этом тяжело… Захар, он всегда был…