Эльза Моранте - La Storia. История. Скандал, который длится уже десять тысяч лет
Глубоко вздохнув, как после преодоления препятствия, он снова заговорил, громче чем раньше (по крайней мере, так ему казалось): «В общем, я имею в виду, что только чистый душой может выгнать торговцев и сказать им: „Земля была храмом высшего сознания, а вы сделали из нее воровской притон!“»
Давиде произнес все это твердым голосом и почти по слогам, как будто читая надпись на стене. Но тут вмешался его Супер-Эго и заставил Давиде выразить эту мысль другими словами, чтобы все поняли: «Смешон тот, кто говорит другому: палач, а потом, когда наступает его очередь, с удовольствием берет в руки топор: вот что я хотел сказать!» На Давиде навалилась такая усталость, что он с трудом шевелил губами.
Слова его не нашли, однако, видимого отклика у слушателей. «Я плохой оратор, — сказал Давиде сам себе. — Толпе надо говорить о партиях, о знаменах… Им надоело меня слушать. Надо бы научиться говорить с ними… развлекать их…» Тут ему на ум пришла блестящая мысль, и он тихонько рассмеялся. «Не помню, в какой книге, — сказал Давиде, — я прочел анекдот: один писатель приходит в сумасшедший дом. К нему приближается больной и шепчет на ухо, указывая на другого больного: „Остерегайся вот этого, он — сумасшедший, думает, что он — пуговица. Но если бы это было действительно так, я бы первый узнал об этом, ведь я — петля!“»
Но и анекдот не вызвал желаемого эффекта, тем более что далеко не все его расслышали. Только Узеппе громко рассмеялся. По правде сказать, он был там единственным внимательным слушателем Давиде, хоть и не понимал из его речей почти ничего. Может быть, именно поэтому они казались ему захватывающими и таинственными.
С самого начала Узеппе ощущал в поведении друга что-то тревожное, хуже чем печаль или болезнь. Ему хотелось сказать Давиде: «Уйдем отсюда», но он не осмеливался. Тем временем в остерию вошел еще один знакомый Узеппе — уличный газетчик, друг семьи Маррокко, которого малыш сразу узнал, хоть тот и изменился. Раньше он всегда относился к Узеппе сердечно, но теперь на радостное приветствие малыша ответил издали, лишь слегка махнув рукой. Несколько месяцев тому назад он перенес инсульт, был частично парализован, долго лежал в больнице. Он опирался на палку, на его подавленном одутловатом лице был написан страх смерти. Он больше не продавал газеты и не мог пить вино. После больницы он поселился у одной родственницы, в маленькой шумной квартире на втором этаже, где жило много его маленьких племянников, и теперь он недолюбливал всех детей. Впрочем, он, возможно, даже и не узнал Узеппе, машущего ему рукой из противоположного угла остерии, а что касается Давиде, то после единственной встречи в доме Маррокко он его больше никогда не видел. Во всяком случае, они с Давиде не поздоровались, да Давиде было и не до приветствий: он весь был во власти того, о чем говорил.
Время от времени он обводил глазами сидящих вокруг стола, задерживаясь то на одном, то на другом лице, как будто умоляя ответить, но единственным его собеседником, если можно так сказать, был Клементе Черная Рука. С некоторых пор он все время искоса поглядывал на Давиде с выражением ненависти, тоски и сарказма на лице. Казалось, он заранее считал пустой, ненужной болтовней все то, что Давиде мог сказать.
Рассказывая анекдот, Давиде снова попытался встать, но тут же упал на стул, подкошенный усталостью, почти теряя сознание, но в то же время движимый беспокойным желанием говорить, как при мучительной бессоннице. Голос у него звучал все тише и глуше, но ему казалось, что он кричит, как на митинге. Крик этот мешал ему сосредоточиться, он с трудом распутывал клубок мыслей, которые, казалось, кровоточили, как оголенный нерв. Давиде пробормотал: «Я — убийца. На войне можно убивать, не задумываясь, как охотник на охоте. Но я каждый раз вел себя именно как убийца. Однажды я застрелил немца, мерзкого, отвратительного типа! Он агонизировал, а я приканчивал его пинками, стараясь попасть сапожищами в лицо. Пиная, я думал: „Я стал таким же, как он: один эсэсовец приканчивает другого эсэсовца“… Но пинать не перестал».
На противоположной стороне стола раздался глухой кашель Клементе, который Давиде принял за насмешку в свой адрес. Ему показалось, что все смотрят на него с осуждением, как на человека, который в церкви на исповеди так громко кричит о своих грехах, что его слышат в самых дальних углах. Тогда он с отчаянием и в целях самозащиты выпалил: «В каждом из нас сидит эсэсовец! буржуа! капиталист! а может, даже епископ!.. и даже генералиссимус, разукрашенный, как чучело на масленицу! В каждом! в буржуа и пролетарии! в анархисте и коммунисте! Вот почему наша борьба всегда двусмысленна… Она — удобное оправдание, фальшивая революция, бегство от истинной революции ради сохранения реакционера, который сидит в каждом из нас. „Не искушай“ значит: „помоги уничтожить фашиста внутри меня!“»
Давиде говорил, обращаясь к Клементе, как будто ожидал от него хотя бы частичного оправдания. Но тот кашлял, прикрывшись воротником своего жалкого пальтишка, демонстративно отвернувшись от говорящего: так, по крайней мере, показалось Давиде, который, пронзая его взглядом, читал мысли Клементе: «Держи при себе свои заумные штучки. Нам на них наплевать. Если у тебя внутри сидит генералиссимус, нам до этого нет дела. У меня, например, внутри сидит не кто иной, как бывший солдат, демобилизованный вчистую, безработный, больной, с гнилыми легкими». Давиде покраснел, как провинившийся и наказанный подросток. В этот момент игрок с медальоном вдруг поднял глаза от карт и спросил: «В общем, ты христианин или нет?»
«Я? Ты о каком Христе говоришь? О Галилейском? О распятом…»
«…умершем, а погребенном и воскресшем на третий день», — подхватил игрок с медальоном, добродушно посмеиваясь. И другие рассмеялись, тоже добродушно.
«Этот был настоящим Христом, ничего не скажешь, если вы его имеете в виду», — согласился Давиде, все еще красный от смущения. Из уважения он говорил «вы» игроку с медальоном. Поскольку тот продолжал играть, не отрывая глаз от карт, Давиде приблизил свое лицо к его лицу и проговорил запальчиво, как ребенок, пытающийся что-то доказать взрослому: «Но не надо путать его с одноименным призраком, которого История ставит на алтари, кафедры и троны… чьи изображения красуются на рекламе всех ее борделей — боен, банков и прочее, чтобы скрыть под ними настоящего идола — Власть… Тот Христос был истинным Христом, то есть человеком, (анархистом!), который никогда не отрекался от сознания, ни при каких обстоятельствах! Кто смотрел на него, видел небо! Кто слушал его, слушал Бога! БОГ — это не одно из множества слов, это — CЛOBO!»
В остерию входили новые посетители. В этот час, на закате, многие жители квартала, возвращаясь из кино или с загородной прогулки, заходили сюда ненадолго, а жены их шли прямо домой готовить ужин. По радио как раз передавали песенку, которую я хорошо помню: она была популярна сразу после войны, ее пел Нино, я от него ее услышала:
Буги-вуги танцевать,
Всех в округе изумлять,
Виски, бренди попивать,
И снова буги танцевать.
Давиде задвигал руками и коленками в такт песенке, но лениво и рассеянно: музыка доходила до него из другого мира, потому что сам он, задыхаясь, выходил на очередной круг своего бега с препятствиями: «Слово „Христос“ не имя и не фамилия, оно обозначает человека, который доносит до людей слово Божье или сознание, что одно и то же. Того Христа по документам звали Иисус из Назарета, однако в разное время и в разных местах Христос представал под разными именами. Он был то мужчиной, то женщиной, то белым, то цветным (для него это просто), появлялся то на востоке, то на западе, говорил на всех существующих языках, но произносил всегда одно и то же слово. Только по этому слову его и узнают. Он без конца повторял его, устно и письменно, где бы ни находился: на вершине горы, в тюремных застенках, в сумасшедшем доме: повсюду! Для этого Христа не имеет значения ни место, ни время, ни способ убиения людей… Поскольку нужен был скандал, он дал убить себя самым отвратительным способом (Христов убивают, не скупясь на средства). Но ему нанесли еще большее оскорбление этой комедией оплакивания! Поколения христиан и революционеров (все они одинаковы!) хныкали над его телом, а слово его они превратили в дерьмо!»
Самой большой неприятностью Давиде на этом последнем круге его бега с препятствиями было полное истощение физических сил. Он задыхался, но не сходил с дистанции. «В будущем, — продолжил он, покашливая и спотыкаясь на каждой фразе, — если Он вернется, то не будет больше произносить слов: Он уже все и всем сказал. Когда он появился в Иудее, народ не поверил, что Он — Бог, потому что Он предстал в одеждах бедняка, а не в мундире Власти. Но если Он вернется, то на этот раз в образе прокаженного, глухонемого, уродливой нищенки или слабоумного ребенка. Он скроется под одеждой старой проститутки („найдите меня!“), а ты, попользовавшись ею, выйдешь на улицу и, подняв глаза к небу, возопишь: „Эй, Христос, мы ждем твоего возвращения вот уже две тысячи лет!“ А Он ответит из своей хижины: „Я никогда не покидал вас. Это вы линчуете меня каждый день или, того хуже, проходите мимо, не замечая меня, как если бы я был тенью разложившегося в земле трупа. Каждый день я тысячу раз прохожу рядом с вами, с каждым из вас. Знаками моего присутствия наполнен каждый миллиметр Вселенной, но вы их не узнаете, вы ждете каких-то особых знаков…“ Рассказывают, что один Христос (не важно, какой) шел как-то по дороге, проголодался и захотел сорвать плод со смоковницы… но для фруктов еще не пришла пора, на дереве висели только листья. Тогда Христос проклял его, обрекая на вечное бесплодие… Смысл тут вот какой: для тех, кто узнает Христа, он всегда рядом. А тот, кто не видит его знаков и отказывает ему в помощи под предлогом, что еще не пришло время, проклят им. Нельзя откладывать встречу с ним, говоря, что он еще не спустился с небес (из прошлого или из будущего), потому что он здесь, в нас. Да это и не новость, об этом все знают и кричат на каждом углу: внутри каждого из нас живет Христос. Так значит, чего не хватает для истинной революции? Самой малости: сделать едва заметный шаг (как засмеяться или потянуться после сна): увидеть Христа в каждом из нас: в тебе, во мне, в других… Речь идет о таких простых вещах, что даже неудобно говорить об этом… Тогда прекрасные плоды революции родились бы на каждом дереве… мы давали бы их друг другу, больше не было бы ни голода, ни богатства, ни власти, ни неравенства… Прошлая История предстала бы перед нами тем, чем она на самом деле являлась: безумным гротескным спектаклем, свалкой отбросов, в которой мы веками роемся своими грязными руками… Тогда стала бы ясна бессмысленность некоторых вопросов: спрашивать ты — революционер? ты веришь в Бога? — все равно, что спрашивать у человека, родился ли он! Ты — революционер?.. ты веришь в Бога?.. ты — революционер?.. ты веришь?..»